Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Слава богу…
– Так-то. Выздоравливай скорее. Мы тебя в роте очень ждем. Туалеты мыть некому.
Я почти радостно улыбнулся. Хлебом не корми – дай туалет помыть. Но понравиться не удалось.
– Чего оскалился, чама? Скажи: я чама.
– Я чама.
– Завтра я тебе работу принесу. Будешь мне альбом делать.
Ясно?
– Да.
– Иди. Мало тебя били. Но ничего. Еще исправимся.
А все-таки ко мне приедет папа. Когда я был маленьким, он качал меня на коленях, а теперь он пожилой и иногда плачет, когда ко мне приезжает, но старается, чтобы я этого не видел. Я тоже плачу, а он это видит. Дома он начальник. У него много подчиненных. Но теперь ему стало трудно полноценно работать. Потому, что он часто ездит ко мне.
Он привезет мне варенье. Вишневое. Я люблю грызть косточки.
– Здравия желаю.
– Здрасти…
– Мне сюда?
И еще – колбасы. И пирог яблочный в целлофановом кульке. И денег. Я ему говорю: не привози денег. А он привозит.
Может, говорит, что купишь себе. А их все равно занимают. Но я ему не говорю. Вру, что много себе покупаю. И котлеты привезет, и печенку. Он всегда много привозит. Я страшно объедаюсь – стараюсь съесть все, чтобы в роту не нести. Он тоже иногда ест со мной. Все-таки с дороги, проголодался. Но мало ест. Украдкой. Будто стесняется.
– Ложись, что сидишь?
Папа как-то мне сказал, что я возмужал…
– Сейчас будет покалывать.
«Папа, я не возмужал, я постарел».
– А ваш плешивый что не приходит?
А старики – это тоже дети, только дурные, слабые, дурачки…
– Я говорю, что плешивый ваш не приходит? Выписался, что ли?
«Он не плешивый», – сказал я про себя. Потом подумал, приподнялся на локте и сказал:
– Он не плешивый, – себе под нос. А пластинки даже не слетели с груди – я чуть-чуть привстал. И видел только ее спину.
– Он не плешивый, – громко сказал я.
– Что? – спросила она, что-то записывая.
Я взял и сел. Пластинки шлепнулись на пол.
Я огляделся: куда бы дать выход звенящей, зудящей дрожи рук и души? Толкнул цветочный горшок. Он чуть качнулся и устоял.
Лежак был теплый, и хотелось лечь обратно.
– Он не плешивый! – крикнул я и толкнул горшок изо всех сил. Рука скользнула, но горшок все же упал, выплеснув язычок земли на линолеум. Белое пятно запестрило и резким бабьим голосом плюнуло: «Это что? Такое?»
Я встал и пошел, потом побежал, никак не теряя эту чертову черную дрожь, дернул занавеску с двери, смел какие-то склянки со столика и, не увидев себя в зеркале, выпрыгнул в коридор. Изо всех сил побежал… Потом были руки из огромной волны выросшей дрожи и чей-то голос перед огромной волной, что вот-вот накроет:
– Такой молодой и такой нервный… Кем хоть был до армии?
Я выдохнул последнее:
– Человеком.
Небо застыло сегодня над землей, морщинистой, как мозг, витой шапкой облаков…
«Десять секунд, чтобы принять удобное для сна положение. Если после этого будут скрипы, после третьего скрипа будет: «Рота, подъем!»
Дела, как у картошки осенью, – если не съедят, то посадят.
Когда Бог раздавал дисциплину – авиация была в воздухе.
«Дембель неизбежен, как кризис империализма», – сказал молодой солдат, и слеза упала на половую тряпку.
«…Не щадя своей крови и самой жизни…»
«Это не порядок, товарищи. Это – пар-родия! Надо заправлять свою постель так, чтобы ваша мама приехала и сказала: «Это что? Это постель моего сына?! У меня дома стол письменный – ну точно такой же ровный! Нет, даже не такой, у меня на столе вот тут такая кривоватость, сын постоянно сюда банку с пивом ставил, а тут совсем другое дело!»
Мы хотим всеобщего счастья, а достижимо ли это? Вот так живешь-живешь, не успеешь оглянуться, а чайник уже свистит. Еще порточки не надел, а харчишки уже отъел.
– Смотри, об этом никогда не говори. Особенно в бане.
– Почему?
– Шайками забросают.
Дембель в опасности! Пайка стынет. Зашивон. Зашить. Зашиться.
Ну и репа, хрен промажешь!
Так и не надо стучать себя пяткой в грудь и говорить… Что кто захочет сказать – пусть поднимет правую клешню.
Лучше дочь проститутка, чем сын ефрейтор. Какая разница? Одна дает, другой дразнится.
– И давно не пишет… И вообще она уже наверняка сейчас какая-нибудь Петрова или Сидорова, или Череззаборногузаде-рищенская.
Ты был еще в проектах, а я уже в армаде пахал.
Зеленые фонтанчики травы сквозь прелое одеяло палой листвы и синее июльское небо сквозь витражные переплетения веток.
Козлову никогда не снились сны.
И ночь проходила пусто и незначительно. Как тонкое коромысло ложилось на плечи, колыхая на концах два ведра: подъем да отбой.
Когда крикнули «подъем!», он мигом слетел с салабонского второго яруса, но проснулся лишь тогда, когда намотал правую портянку.
В коридоре включили свет, и сонный младший сержант Ваня Цветков с повязкой дежурного по роте разгуливал по проходу, заложив руки за спину, покрикивал хриплым ото сна голосом:
«Выходи строиться!» – и кашлял. Глаза у Вани были большие и черные. Он был молдаванин – самый авторитетный шнурок в роте.
Салабоны выбежали и образовали первую шеренгу, сразу замерев. Цветков обратил свой угольный взор на окна: убедившись, что салабоны Попов и Журба, спавшие рядом, не забыли поднять светомаскировку, Ваня мрачно сказал от нечего делать:
– Казлов.
Козлов не шелохнулся – глядел перед собой. Шнурки не торопясь одевались, сохраняя на лицах солидные выражения. На нижнем ярусе заскрипели пружинами первые деды.
Цветков устало поморгал на Козлова и, не найдя, что сказать, пошел дальше.
День начался.
Перед строем быстро прошагал замполит – худенький востроносый старший лейтенант Гайдаренко. Поглядев налево и направо, он звонко выкрикнул:
– Где Вашакидзе?
Все осоловело глядели внутрь себя; времени было пять. Подняли на час раньше ввиду помывки в бане. Замполит первый раз проводил это ответственное дело, заменяя приболевшего старшину. А Вашакидзе был каптерщик, и рота без красной авоськи с мочалками и старой наволочки с коричневыми брусками мыла в баню следовать никак не могла.