Шрифт:
Интервал:
Закладка:
…Сергей открыл глаза и встретился ими с волосяной рыжей глыбой, свисающей к его подбородку.
«Где это я?» – подумал он.
Вдруг щетина зашевелилась, и мягкий гортанный голос заставил его шире открыть опухшие веки. «Да это же борода!» – обрадовался он, встретившись с чуть насмешливым взглядом его обладателя.
– Эх ты, мил человек, горяч, нечего сказать! Чай, запамятовал, где ты? – урчал бородач, наклоняясь над Сергеем. – Портсигар пожалел… велика важность! Убить германец ить мог тебя, вот оно как…
Голос бородача напомнил что-то знакомое, и, силясь припомнить, где он его слышал, Сергей закрыл глаза.
– Полежи, я схожу погляжу – снег растаял ли. Попьешь водички…
«Да Горький так говорил! В кинокартине „Ленин в 1918 году“», – вспомнил Сергей.
– Как зовут-то тебя, мил человек? – подавая Сергею консервную банку с полурастаявшим снегом, спрашивал бородач.
– Серегой, стало быть…
– Ну, добре, а меня Хведором, мил человек, Никифорычем, значит… Ярославский я, из Данилова, может, слыхал?
Остаток дня и ночь Сергей провел в разговорах с Никифорычем. Задушевная простота и грубоватая ласковость его советов и нравоучений заставили Сергея проникнуться к старику чувством глубокой приязни, почти любви. Сергей сознавал, что Никифорыч неизмеримо практичнее, опытнее его; крепче стоит на земле чуть кривыми мускулистыми ногами, многое видел и знает и многое имеет «себе на уме». Не удивился поэтому Сергей, когда Никифорыч, подтащив вещевой мешок, долго рылся в белье, портянках, старых рукавицах, пока не нашел белую баночку с какой-то мазью.
– Помогает, слышь, крепко при побоях, – объяснил он, зачерпнув черным мизинцем солидную дозу снадобья. Сергей не возражал. «Значит, верно, помогает при побоях», – решил он и дал Никифорычу вымазать вздувшийся разбитый висок. Когда Сергей отказался от предложенного сухаря, Никифорыч вдруг урезонил его:
– Ты, мил человек, бери и ешь. Приказую тебе… – А помолчав, добавил: – Помогать будем друг другу. Это хорошо, слышь…
На второй день ранним утром всех пленных выгнали из котельной во двор завода. Построенные по пять, тихо двинулись по Волоколамскому тракту, окруженные сильным конвоем. Сергей и Никифорыч шли в первой пятерке. Колючий, пронизывающий ветер дул в лицо, заставлял в комок сжиматься исхудавшее тело.
– Лос! Лос![8] – торопили конвойные, пытаясь ускорить процессию. Не успели отойти и трех километров от города, как сзади начали раздаваться торопливые хлопки выстрелов – то немцы пристреливали отстающих раненых. Убитых оттаскивали метров на пять в сторону от дороги. У Сергея тупо и непрестанно болело бедро, пораженное осколком… Контуженая левая часть лица часто подергивалась дикой гримасой. С каждым шагом боль в бедре всё усиливалась.
– Держись крепче, Серег, не то убьют! – посоветовал Никифорыч. – Есть у меня три сухаря, подкрепимся малость, – продолжал он, невозмутимо шагая вперед.
Чем дальше шли, тем больше становилось убитых. Нельзя отстать от своей пятерки. На место выбывшего сразу становился кто-нибудь другой, место терялось, а вышедшего на один шаг из строя немедленно скашивала пуля конвоира. Люди шли молча, дико блуждая бессмысленными взорами по заснеженным полям с чернеющими на них пятнами лесов.
– Братцы, ну как жа оправиться? – взмолился вдруг кто-то из пленных.
– Ай вчера от грудей? Снимай штаны – и дуй! – поучали его из строя.
– Не умею, родненькие, на ходу, я жа не жеребец…
– Пройдешь верст пять и сумеешь, – обещали несчастному.
– Ишь чего захотел! Знать, не голодный…
– Черт плюгавый!..
Плохо быть одному сытому среди сотни голодных.
Его не любят, презирают. Этот человек чужой, раз ему незнаком удел всех.
К полудню впереди показалась небольшая деревенька, расположенная на шоссе.
– Журавель, ребята, виден, попьем водички!
– Эти напоят… захлебнешься…
– Ан, слава богу, третью недельку живу в плену, и ничего, пью… Самому нужно быть хорошему, тогда и камраты будут хороши…
– Штоб твои дети всю жизнь так пили, как ты тут!
– Ишь, сука паршивая, камрата заимел…
Лениво переругиваясь, пленные вошли в деревню.
Из крыльца каждого домика толпились женщины и дети, торопливо выискивая глазами в толпе пленных знакомых или родных.
– Тетя, вынеси хоть картошку сырую…
– Корочку…
– Пить…
– Окурок…
– Да-а… Сюда-а-а… Аа-я-оо-а-яя!..
Двести голосов, просящих, умоляющих, требующих, наполнили деревеньку. На крыльце одной особенно низенькой и ветхой избенки старуха, кряхтя, тащила большую корзину с капустными листьями. Видно, не под силу была ноша бедной, и тогда, схватив ревматическими пальцами охапку листьев, она бросила их в толпу пленных. Думала мать сына-фронтовика, что и ее Ванюша, может быть, шагает где-нибудь вот так, умоляя о глотке воды и единственной мерзлой картошке. И вынесла бы старуха мать ковригу хлеба и кринку молока, да живет она, горемычная, на бойком месте, давным-давно взяли немцы корову, очистили погреб от картошки, съели рожь и пшеницу… Только и осталась корзина капустных листьев пополам с навозом.
Как морской шквал рвет и бросает из стороны в сторону пенную от ярости волну, так пригоршни капусты, бросаемые старухой, валили, поднимали и бросали в сторону обезумевших людей, не желающих умереть от голода. Но в эту минуту с противоположной стороны улицы раздалась дробная трель автомата. Старушка, нагнувшаяся было за очередной порцией капусты, как-то неловко ткнулась головой в корзину, да так и осталась лежать без движения.
Как бы вторя очереди первого автомата, застучали выстрелы со всех сторон. Конвойные открыли огонь по пленным, сбившимся в одну кучу. Стоны, вопли ужаса огласили деревеньку.
– Ложись, Серег, – предложил Никифорыч, но, сразу побледнев, схватился руками за грудь.
– Что такое? Что? – бросился к нему Сергей.
– Убили-таки, ироды! – хриплым и тихим голосом проговорил Никифорыч, ложась на спину. – Вот… тебя тоже