Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Шериф: И поскольку нам этого никогда не распознать, пусть наш рассудок скажет слова просветления. Этот чужак приехал в одиночку. Что бы он ни разузнал — что может сообщить один-единственный человек? Пусть даже он был шпионом, хитрейшим и искуснейшим шпионом, что может наблюдать простой паломник, как может он нанести урон будущему калифата и священных городов, да возвысит их Бог.
Кади: Да славен Бог, который хранит их честь до Дня воскресения.
Губернатор: Будем надеяться, что вы правы, шериф. Ведь если калифат утратит влияние в Хиджазе, место его немедля займут силы, у которых мы встретим гораздо меньше понимания наших традиций.
Кади: Против этого мы будем обороняться.
Губернатор: Оружием или молитвами?
Кади: Оружием и молитвами, как это делал наш пророк, да дарует ему мир Бог. Такая битва обновит нашу веру.
Шериф: Лучше, чтобы до этого не доходило. Мы должны беречься от спешных новшеств.
Губернатор: Нельзя забывать, сколько каждый из нас может потерять.
* * *
Новолуние освободило его от осмотрительности, которой обычно требуют неосвещенные улицы Мекки. Он может, не отвлекаясь, следовать своим мыслям. Он покидает Мекку с облегчением и сожалением. О чем он точно не будет тосковать — так это о назойливом сопровождении Мохаммеда. Прошлым вечером юноша требовал от шейха Абдуллы признаться, что он не тот, за кого себя выдает. Разве я когда-то утверждал, будто я — хороший человек, ответил он. И Мохаммед воздел руки небу и прокричал: вас, дервишей, словами не поймаешь! Он будет тосковать по спокойствию Большой мечети, в которой с удовольствием остался бы дольше. Не навечно, как некоторые паломники, но еще на несколько дней или недель. Ему предстоит возвращение, и, как всякое возвращение, это будет поездка без особенных восторгов. Он быстро доедет до Джидды. На пути не будет никаких опасностей — Мохаммед, как обычно, все разузнал, остерегайся таможенников, предупреждал он, это они научили москитов пить кровь. Затем будет переезд в Суэц, хотелось бы надеяться, более удобный, чем невзгоды на «Силк аль-Захаб». Он решил остаться на некоторое время в Каире. Чтобы постепенно отпала пуповина, связующая с хаджем. В Каире он будет расшифровывать свои заметки, склеивать разрезанные бумажки, записывать наблюдения в необходимой полноте. Если что и доставит ему радость — то именно этот процесс письменного воспоминания. Однако он не все подряд запишет, не все — доверит бумаге. Он не будет скупиться на внешние детали и уделит большое внимание естественным наукам, чтобы устранить ошибки предшественников. Неточности чрезвычайно раздражают его. Но чувств своих он не выдаст. Всех чувств — не выдаст. К тому же он не был в них всегда уверен. Не стоит пускать в мир новые неясности. Это будет неподобающе, нельзя себе такого позволять. Да и кто в Англии может последовать за ним в сумеречное царство, кто поймет, что ответы таинственнее вопросов?
В воспоминании расплывается письмо
Сиди Мубарак Бомбей
Занзибар, остров, пал жертвой собственной гавани. Риф открывался — воротами в коралловом валу. Чужакам оставалось лишь убрать паруса да поднять собственные флаги. Паруса латали и шнуровали, пока не придет время нового плавания. Флаги трепетали, пока их не изгонят другие флаги. Султанский штандарт скользил вниз, и Сиди Мубарак Бомбей, сидевший на своем законном месте пирса, ухмыльнулся, будто до сих пор не мог поверить, сколько же глупостей он повстречал на своем веку. Все идет к погибели, промолвил голос слева. Ничего не изменится, возразил более старый голос справа. Поднимался новый стяг, лихой, как объявление намерений: красный вышел в отставку, его место заняли стрелоподобные солнечные лучи, устремленные по синему небу во все стороны, а рядом, наверное, в честь больших и тяжелых кораблей, вставших на якорь перед бухтой, черный крест — штандарт правителя, которого белокожие называли император. Воистину, пробормотал старик, ни один день не сядет там, где уже сидел другой. Простившись с мужчинами, делившими с ним его удивление, он направился в старый город, где узкие переулки сводили на нет радушное приглашение рифа.
Кто причаливает к Занзибару, тот еще не прибыл. Для этого требуется время, а времени белокожим недостает. Их любопытство улетает прежде, чем гаснет их аппетит. Им по плечу волны и ветер, но не лабиринт фасадов. Старик тащился вдоль шершавых построек из окаменевшего коралла, теснимый прохожими, торопившимися сквозь ранний вечер. Обошел стороной хлопотливый соляной рынок, прошел, чтоб короче, через мясной рынок, уже покинутый и потому невонючий. В переулках стало народа поменьше, и проходящие мимо здоровались с ним. Он добрался до мечети своего квартала. Из медресе по соседству раздавалось многоголосое чтение суры. Старик остановился, опершись руками о стену дома. Камень был морщинистый и прохладный, он успокаивал, как знакомое лицо. Он закрыл глаза. Сура Ихлас — звучный плеск, пустое обещание: нет ничего вечного, пусть даже о нем вдохновенно говорят детские голоса. Истина рассеивается ночью, и ее каждое утро нужно искать заново. Кто-то подошел. — Пришло уже время тебе увидеть мечеть изнутри. Голос имама был тверд. Старик не стал открывать глаза. Это смутит имама, уверенного в мощи своих ясных светящихся глаз. — Тебе никогда не бывает страшно, баба Сиди? Смерть скоро придет за тобой. Старик потер ладони о шероховатую стену. — Я запутался, — сказал он, спустя немного, так медленно, словно каждое его слово ступало с робостью. — Я не знаю, превращусь ли я в труп или в духа. — Твои мысли слепы, баба Сиди, они ведут тебя в пропасть. Старик открыл глаза. — Я знаю мечеть изнутри. — Как так? — Я молился в ней, когда ты был еще в Омане. Я собирался в путешествие, я был в пути три года, пешком я пересек полмира… — Я знаю, каждый знает твои истории, баба Сиди. — Нет, ты не знаешь мою историю, не знаешь ее по-настоящему, и я тебе не расскажу. — Чего ты боишься, баба Сиди? — Боюсь языка простаков, которым ты и тебе подобные пересказывают любой опыт. Я видел столько, что это не поместится в маленьких пустых комнатках, которые ты строишь.
Старик отвернулся и пошел вниз по переулку к своему дому. — Неверные вскружили тебе голову — крикнул ему вслед имам, — об этом все знают! Ты слишком долго с ними общался, ты был в их власти, и это навредило тебе. Твое левое плечо тяжелее правого. Старик вышел за пределы слышимости. Ко всем прочим неясностям присоединилась эта: зачем имам все время его подкарауливает, словно он — единственный открытый долг в общине. Раздумывая, он скупился на приветствия, и, наконец, остановился у сводчатой двери с открытой левой створкой. По дереву плыли рыбы на волнах, вырезанные рукой послушной и спокойной, как штиль. Боковые притолоки украшали финиковые пальмы, а на уровне глаз его младшего внука цвел лотос. С каждым вопросом малыша он заново исследовал ворота. С арки свисали клочки бумаги, которые его жена ежеутренне тесно исписывала молитвами, словно не доверяя неизменной каллиграфии по дереву, отказывая ей в способности отпугивать джиннов. Старик выкрикнул свое желание во внутренний двор, где собиралось все, что было недостаточно чисто для первого этажа, и сел на каменную скамью у внешней стены. Пока рано, друзья соберутся позже, но он не ощущал потребности, как обычно, пойти прилечь, вздремнуть перед вечерним напряжением. Салим вскоре принесет ему кокосового молока. Он обнимет младшего внука и немного порадуется его нахальству. Потом вытянется на скамье, положив голову на каменную спинку.