Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ремесло войны заключает в себе все остальные ремёсла.
И поэтому война была и будет?
Нет. Она была и будет потому, что её любят молодые и её любят в молодых старые. И те, что воевали, и те, что нет.
Это ты так считаешь.
Судья улыбнулся. Люди рождаются, чтобы играть. И ни для чего другого. Всякий ребёнок знает, что игра — бóльшая доблесть, чем работа. Знает он и то, что значение или достоинство игры не в самой игре, а в ценности того, что подвергается риску. Чтобы азартные игры имели какой-то смысл, нужна ставка. В спортивных играх противники меряются умением и силой, и унижение при поражении и гордость при победе сами по себе достаточная ставка, потому что этим определяется, кто из участников чего стоит, и это придаёт им некий статус. Но пытается ли удача или проверяется, кто чего стоит, все игры стремятся к состоянию войны, ибо ставкой здесь поглощается всё — и игра, и игрок.
Представьте, что два человека играют в карты и поставить на кон могут лишь свою жизнь. Наверное, все о таком слышали. Когда раскрывается карта, для игрока вся вселенная с лязгом сосредоточивается на этом моменте, который определит, умрёт он от руки второго игрока или от его руки падёт тот, другой. Есть ли более точный способ определить, чего стоит человек? Такое доведение игры до её крайнего выражения не допускает никаких доводов относительно понятия судьбы. Когда один человек делает выбор за другого, предпочтение является абсолютным и бесповоротным, и надо быть воистину тупым, чтобы считать, что такое всеобъемлющее решение принимается без посредничества или не имеет значения. В играх, где на кону уничтожение проигравшего, решения принимаются совершенно чёткие. У человека в руке определённый расклад карт, и через него он перестаёт существовать. Это и есть природа войны, где ставкой одновременно является и игра, и полномочие, и оправдание. Если рассматривать её таким образом, война — самый верный способ предсказания. Это испытание воли одного и воли другого в рамках той, ещё более всеобъемлющей воли, что связывает их между собой и поэтому вынуждена выбирать. Война — это высшая игра, потому что война в конечном счёте приводит к целостности бытия. Война — это божество.
Браун уставился на судью. Ты свихнулся, Холден. Свихнулся напрочь.
Судья улыбнулся.
Сила ещё не значит справедливость, заметил Ирвинг. Тому, кто вышел победителем в бою, нет нравственного оправдания.
Нравственный закон изобрело человечество, чтобы лишать сильных их привилегий в пользу слабых. Закон исторический ниспровергает его на каждом шагу. Прав кто-то с точки зрения морали или неправ — этого не докажет ни одно серьёзное испытание. Ведь не считается же смерть человека на дуэли свидетельством ошибочности его взглядов. Сам факт его участия в таком испытании свидетельствует о новом, более широком воззрении. Готовность участников отказаться от дальнейшего спора как от банальности, чем он, собственно, и является, и обратиться напрямую в палаты исторического абсолюта ясно показывает, насколько малозначимы мнения и как велико значение расхождений в них. Ибо спор действительно банален, но не такова проявляющаяся в споре воля каждого. Тщеславие человека может стремиться к бесконечности, но его знания остаются несовершенными, и как высоко он ни оценивает свои суждения, ему в конце концов придётся представить их на высший суд. Здесь уж не заявишь о существовании нового факта по делу. Здесь соображения относительно равенства, справедливости и морального права будут признаны недействительными и не имеющими оснований, и мнения сторон здесь во внимание не принимаются. При решении вопроса о жизни и смерти, о том, что пребудет, а что нет, уже не до вопросов права. Когда происходит выбор такого масштаба, такие не столь всеобъемлющие категории, как моральное, духовное, естественное, идут уже после него.
Судья огляделся вокруг, ища, с кем бы ещё поспорить. А что скажет святой отец? поинтересовался он.
Тобин поднял голову.
Святой отец ничего не скажет.
Святой отец ничего не скажет, повторил судья. Nihil dicit.[209]Но святой отец своё слово уже сказал. Потому что святой отец отставил облачения своего ремесла и взялся за орудия того более высокого призвания, которое почитают все люди. Святого отца тоже можно считать не служителем Божиим, но самим богом.
Тобин покачал головой. Ну и богохульник же ты, Холден. Я, по правде говоря, так священником и не стал, был лишь послушником перед рукоположением.
Священник-подмастерье или священник-ученик, произнёс судья. Как странно похожи служители Бога и служители войны.
Я тебе в твоих словоизъявлениях подпевать не буду, заявил Тобин. Так что и не проси.
Ах, святой отец, вздохнул судья. Что бы такое у тебя попросить, чего ты ещё не отдал?
На следующий день они пробирались пешком через malpais, ведя лошадей по дну озера из лавы, растрескавшемуся и красновато-чёрному, похожему на котловину засохшей крови, шагая по этим пространствам из тёмно-янтарного стекла, словно остатки некоего забытого воинства, бредущие из проклятой Богом земли, выталкивая плечами из расселин и через выступы тележку, в которой, вцепившись в прутья, хрипло кричал вслед солнцу идиот, похожий на безумного буйного божка, похищенного у расы дегенератов. Они перебрались через напластования лавы, где смешались затвердевшая глина и вулканический пепел, невообразимые, как выжженный ландшафт ада, и, преодолев цепь невысоких и голых гранитных холмов, вышли на голый выступ, где судья произвёл тригонометрическую съёмку от известных точек местности и вычислил новый курс. До самого горизонта простиралась покрытая гравием равнина. Вдалеке на юге за чёрными вулканическими холмами виднелся единственный хребет-альбинос из песка или гипса, как загривок бледного морского зверя, всплывшего посреди тёмных архипелагов. Отряд двинулся дальше. Через день пути они добрались до каменных резервуаров и воды, которую так искали, напились сами и начерпали из верхних резервуаров в пустые нижние для лошадей.
Кости встречаются в пустыне везде, где есть водопой, но в тот вечер судья притащил к костру кость, какой никто раньше не видывал. Большая бедренная кость давно исчезнувшего зверя. Судья нашёл её под утёсом и теперь измерял имевшимся у него портновским метром и зарисовывал в записную книжку. Рассказы судьи о палеонтологии в отряде слышали уже все, кроме новичков, и те теперь сидели, поедая его глазами и спрашивая обо всём, что приходило в голову. Отвечал он обстоятельно, больше, чем они спрашивали, словно читал лекцию начинающим учёным. Они тупо кивали и тянулись руками к этой замызганной окаменелой глыбе, наверное, чтобы прикоснуться пальцами к необъятности времён, о которых говорил судья. Опекун вывел имбецила из клетки, привязал у костра плетёным шнуром из конского волоса, который тот не мог перегрызть. Имбецил стоял, склонившись в ошейнике и выставив перед собой руки, словно его тянуло к огню. Пёс Глэнтона поднялся и сел, наблюдая за ним, а идиот покачивался, пуская слюни, и казалось, что его безжизненные глаза ярко блестят в бликах пламени. Судья, державший кость вертикально, чтобы лучше проиллюстрировать её сходство с преобладающими в округе костями, отпустил её, она упала на песок, и он закрыл свою книжку.