Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Скоро Ванюша успокоен, няньки выруганы, и Митя с большим куском желтого сахара в руке является вновь в саду, переодетый в чистую рубашонку, и уже теперь ковыляет рядом с нянькой, уцепившись одною рукою за ее подол, а другую сует в рот, слюнит и лижет, вымазав себе уже всю рожицу, дорогой желтоватый кристалл сладкого восточного лакомства.
От соборной площади с храмом Успения Богоматери сад отделен глухим тыном из плотно подогнанных друг к другу, поставленных торчком и заостренных кольев. Ни говор, ни шум толпы не проникают в сад, не нарушают дурманной тишины, в которой зреют овощи и плоды, жужжат насекомые, и лишь издали, из-за Неглинной, доносит шум города, да озорные голоса стряпух на поварне изредка нарушают теплую, отененную яблоневым и вишневым пологом тишину.
Маленький толстенький мальчик, присев на дорожке, следит за навозным жуком, тянет ручкой, чтобы его ухватить. Он уже отпустил нянькин подол, а нянька – ненадолго хватило княгининой грозы – тоже отворотила лицо, слушает, о чем толкуют громкоголосые девки на поварне.
Княжичу только-только свершили постриги, и никому не известна пока его грядущая судьба и слава. Он может сотню раз заболеть, умереть, ушибиться насмерть, упав с коня. Чума, мор, иная какая беда подстерегают его, как и всякого, рожденного на земле, на каждом шагу. Вот выползет гадюка из крапивы, вот облепит ребенка пчелиный рой, вот лягнет на конюшне кованый конь – и нет мальчика. А наговор, сглаз, отрава, вольная или невольная? Кусок порченой рыбы, молоко из позеленевшей медной посудины, угар в бане…
И почему именно этого, такого вот, а не иного дитятю произвела на свет, милуясь со своим робким князем, а затем корчась в сладких муках родовых, дочь великого тысяцкого Москвы Василия Протасьича Александра, Шура, ныне великая княгиня владимирская? Почему спустя несколько лет умер его брат Иван, а он, Дмитрий, остался, и жил долго, и нарожал кучу детей, и возглавил рать на Куликовом поле, и стал великим князем Дмитрием с прозвищем Донской, с коим и перешел в века?
Великое чудо жизни и случайность выбора, наследственные причуды и воля случая – как согласить все это с высоким предназначением и судьбою государств? Лукаво скажет книгочий-мыслитель грядущих веков, что единодержавие, наследственная монархия была бы лучшей формой правления, ежели бы не случайность рождений!
Александра недаром гневалась, и не в няньках было дело на сей раз. В Кремнике опять восстала пря. Никак не могли поделить амбары и житницы, не могли согласить друг с другом, кому собирать весчее и полавошное в торгу… Вельяминов с трудом и нужою отказывался от древних привилегий своих. И кому что охранять в Кремнике, неясно было тоже. Посему, когда загорелось на поварне владычного двора, не могли сообразить сразу, кому тушить – хвостовским или вельяминовским, а клирики без владычного догляду пополошились тоже. Огонь сразу вынесло выше кровель, а там и пошло.
Кинувшиеся со сторон вельяминовские и хвостовские молодцы сцепились в драку. Заполошно бил колокол у Ивана Лествичника. В пересохших бочках у теремов не оказалось воды. (Потом вельяминовские ставили это в вину хвостовской обслуге.) Пока цепью выстроились от Москвы-реки по взвозу и начали передавать из рук в руки кожаные и кленовые ведра, пока вынеслись конные бочки с водой и подоспели крючники с посада, уже весело пылали службы и прислуга с плачем и криками выносила порты, иконы и рухлядь из теремов. А тем часом занялся Бяконтов двор, и раздуваемое ветром пламя потекло, огибая соборную площадь, в сторону Приказов, съедая один за другим дворы великих бояр.
Уже все колокола Москвы вызванивали набат, и люди, ослепнув от дыму, в затлевающей одежде, дуроломно лезли в огонь, отстаивая припас и добро, и тут же, среди рушащихся клетей и пламени, били наотмашь друг друга по мордам, катались по земле, молотя кулаками по чем попадя, и, вскакивая, обожженные, отчаянно матеря напарника, начинали тащить вдвоем какой-нибудь неподъемный, обитый узорным железом, княжеский сундук.
Княгиня Александра наспех одевала младенцев. Конные дядьки, хватая с рук на руки плачущих княжичей, в опор выносились сквозь пламя к Боровицкому спуску. (В сторону Троицких ворот было уже не пробиться.) Никита, возвращавшийся с обозом из Замоскворечья (Алексей Петрович не любил, чтобы ратные засиживались без дела, и гонял по работам почти без роздыху и своих, и особенно пришлых, бывших вельяминовских), сперва даже не понял, в чем дело. В ясном солнечном дне вспыхивало и опадало пламя, и, подъехавши ближе, он понял, что весь Кремник пылает как один общий жаркий костер – страшно было смотреть со стороны.
Рвануть супонь, отшвырнуть дугу и стащить хомут со всею обрудью с лошади было делом одной минуты. Охлюпкой вскочив на мерина, он свистнул и, вцепившись в гриву, помчал на урывистый гул рушащихся в пламя колоколов, на разноголосый вой и гомон пожара.
На низком наплавном мосту через Москву-реку было не пробиться от люда. Бежали оттуда, пробивались туда, орали, материли, дрались, плакали, а сверху дождем сыпало в человечье и конское месиво горящими головнями, что, разносимые ветром, глухо ударяли о настил моста, со змеиным шипением сваливаясь в речную воду.
Никита, подпихнув мерина, решительно окунулся в воду и поплыл. Над ним, на горе, ревело пламя, сажа и гарь сыпались в воду. Конь плыл, всхрапывая. Никита держался мертвою хваткою за гриву мерина, недоуздком, как можно, приподымая его морду над водою. Почти миновав Кремник, выбрались. Конь отряхнулся по-собачьи, всею кожей. Никита, приподнявши ноги, вылил воду из сапог и поскакал косо вверх по склону, хотя уже ясно было, что к Кремнику почти и не подступить. Конь вздрагивал и кидался в стороны от рушащейся горящей драни, раза три едва не скинув Никиту наземь.
Водяными Портомойными воротами, которые стояли отворенные настежь и никем не охраняемые, Никита пробрался в город, где ему пришлось слезть с решительно заупрямившегося коня и, отдав мерина вывернувшемуся как из-под земли малознакомому хвостовскому старшому, взять в руки крюк и пойти с цепью хвостовских и княжеских ратных в стену надвигавшегося от теремов пламени.
Растаскивать тут что-либо, пытаясь остановить пожар, было бесполезно. Огонь резко ревел, руша просвеченные насквозь и ослепительно сиявшие изнутри клети. Лопались, вспухая, кровли теремов, лавина удушливого жара катила в сторону житного двора и погребов. Из дыма вырывались ослепшие, обезумевшие кони, волоклись и волокли обожженных, полузадушенных людей. Перекрикивая шум пламени, Никита спросил про то, что творится на той стороне.
– А! – безразлично, как о бездельном, отозвался ратник, морщась от наступающего огня. – Вельяминовски тамо. Поди, погорели вси, стервецы! Нашим-то и тушить не дали!
Чтобы не давали тушить – ратник врал. Но пробиться сквозь стену огня, разузнать, спасти ее, ежели надобно, нечего было и думать.
Часа три заполошно таскали кули с мукой и зерном, волокли связки рыбы, катали под угор бочки солонины, пива, сельдей, спасая добро и припас от огня. Лишь когда и житный двор взяло полымем и стало нечего делать на этой стороне, Никита, кое-как отмотавши от старшого, ринул к соборной площади, где каменные храмы Калиты слепо высили в дыму, овеиваемые языками близкого пламени. Не было уже митрополичьих палат – лишь огромный костер пылал на месте хоромных строений; не было и Протасьева терема, ни терема княгини Марии. Деревянные церкви горели, как свечи, с треском выбрасывая гигантские снопы искр. Дышать было нечем. Никита, чуя, как сушит и жжет кожу на лице и руках, как затлевают волосы и дымится вся одежа, хватая по-рыбьи горячий воздух открытым ртом и перешагивая через горящие бревна и трупы, пересек весь Кремник до дальних, выходящих на Красную площадь ворот и только тут застал людей, отстаивавших стену города. Его тотчас грубо отпихнули, заставив вспомнить, что сам он – хвостовский, и Никита, закусив губы, едва не рванул со стыда и злобы в огонь, но опамятовал, отступил, поминая непутем нечистого, к воротам, в толпу выбежавших из огня женок, стариков и детей, и только тут расспросами с трудом выяснил, что вельяминовские вроде бы все или почти все спаслись и даже успели вымчать из огня добро боярина.