Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но даже эти потрясающие впечатления не смогли сломить мое сопротивление, напротив, чем тяжелее были ответы Бога, тем сильнее ожесточалось мое сердце. Мне тогда передали на воспитание Веронику, с тем условием, чтобы она росла вне какого бы то ни было христианства. И это ужасное требование ее отца, сталвшее для меня постоянным напоминанием о моей вине, было последним, великим, устрашающе серьезным призывом милости Божьей к моей душе. Я мгновенно поняла это, потому что Бог не оставляет душу в потемках неведения относительно того, что Он желает ей сказать. В образе этого ребенка, которого я теперь должна была сама воспитывать без веры в Бога и в Церковь, Он как бы протянул мне зеркало моего греха: душа Вероники искупала мое отречение, страдала из-за моего отречения, пропадала из-за моего отречения. Вся ее религиозная жизнь была изначально неразрывно связана с моей судьбой. Но вместо того чтобы сделать то единственное, что еще могло все спасти, – вместо того чтобы броситься в ноги к Богу и Его Церкви и тем самым обрести возможность искренне молиться и приносить жертвы во имя доверенного мне ребенка и чувствовать на себе отблеск любви Христовой, – я обманывала себя, утешаясь мыслью, что не ответственна за решение отца Вероники. За прошедшие годы я не сильно изменилась. Я продолжала посещать мессу и выполнять определенные духовные упражнения, наивно веря, что эта половинчатость может удовлетворить Божественное требование. Так, я словно парила между Богом и миром, как бы застыв в некой переходной стадии, – состояние, стоившее мне чрезвычайно много сил. Сопротивление, которое я вела в течение стольких лет, утомило и ослабило мою душу: милость Божья уже не могла ответствовать мне в глубине моего собственного существа с той определенностью, с какой отвечала в годы моей юности; и все же она не совсем отвратилась от меня, я ведь постоянно пребывала в совершенно неописуемой печали – и именно тогда, когда Вероника приехала к нам, мое состояние было поистине плачевным. Бог возвел меня в то время на самый пик моих душевных мук, но жало этих мук заключалось не в том, что я совершенно лишилась любви Вероники, – это жало было повсюду, где и в чем бы я ни сталкивалась с ней. Я ощущала его в нежной открытости ребенка по отношению к таинствам, от которых мне надлежало оберегать его, я ощущала его также в Вероникином отказе от них, который, в сущности, был адресован мне. Я чувствовала это жало в ее тонкой проницательности относительно моих недостатков и в ее безграничной самоотдаче по отношению к моей матери и к ее миру. Ибо этот ребенок оказался преданней Богу, чем я: он исполнял Его волю обо мне с абсолютной неотвратимостью; и между тем как я лгала себе, возомнив, что он сбился с пути, в действительности заблудилась я сама.
У моей матери в то время был молодой друг, который сблизился с Вероникой. Я думала, что благодаря ему судьба ее будет окончательно решена, ибо моей веры, скованной моей внутренней непокорностью, не хватало на то, чтобы безгранично доверять Богу. И все же я много молилась в то время, я предлагала Богу жертву за жертвой – лишь одной-единственной жертвы, той, которой Он от меня требовал, я Ему не предлагала. Ответ Бога на мои молитвы мне передала Вероника, отправившись своим путем. Я долго обманывала себя относительно этого ответа, пока наконец не почувствовала, что у меня нет больше сил. С того дня я перестала молиться, внушив себе, что Бог меня не слышит. И вот произошло потрясающее событие: Бог показал мне с головокружительной убедительностью, что Он слышал меня. С Вероникой произошло то, что случилось однажды со мной: она услышала призыв Божественной любви. Ребенок сам просил меня молиться за него; он просил меня об этом в тот самый миг, когда я считала его отдалившимся от меня, как никогда прежде, – когда его сердце и в самом деле уже почти исполнилось неприязни ко мне. Он звал меня нежно и едва внятно, словно моя собственная душа, к Богу, он взывал ко мне из глубин своей души и просил меня за нее, но так, словно в то же время просил и за мою собственную душу. Тогда я впервые почувствовала, что я уже на пороге абсолютной и вечной гибели.
То, что мне сейчас предстоит рассказать, – поистине страшно… В ту ночь, когда Вероника попросила меня молиться за нее, я думала, что потрясена до самого дна моей души. Но в то время я уже не переносила любви в сфере человеческого – и уж тем более в сфере Божественного! И я уже не способна была различать силы внутри моей души. Я тогда еще смогла переступить порог церкви, но почувствовать Любовь мне уже было не суждено. Я отказалась от таинства. Почему я сделала это, я не могу сказать, ибо даже самая ничтожная причина означала бы еще какую-то возможность оправдания. Есть некая темная причина, не имеющая причины, – абсолютное «нет».
До того дня Бог никогда не оставлял меня совсем, а я никогда не отступалась от Него окончательно. Но в тот день в моей внутренней жизни что-то оборвалось и все в ней стало совершенно иным. Мне кажется, я и до этого порой пребывала уже не только во власти Бога, но оказывалась на границе иной власти. Я имею в виду того, кого называют князем мира сего. Однако мир здесь ни при чем: с ним, князем мира сего, имеют дело лишь дети Божьи, отпавшие от Бога. Я имела с ним дело, и он принудил меня к тому, чего так и не смогла добиться от меня Любовь Божья: он заставил меня отречься от себя самой. Ведь тот, о ком я говорю, не нежен и не деликатен, как любовь Божья; и, как только он услышит это абсолютное «нет», он тотчас же получает и «да» – «да» абсолютной бессмысленности собственной души. Мне пришлось отбросить ее от себя, как кусок земли! Ибо душа человека крепится во Вселенной единственно благодаря милосердию Божию, и стоит ей только отделиться от него, как ее уже невозможно распознать. Она как бы вдруг погружается в слепую материю, а вынырнув из нее, уподобляется нечистой силе, обитающей в пустых домах: в нее не верят. В нее уже не верят, даже если человек потом все же признает Бога и Его Церковь; как раз тогда-то он и теряет свою душу все больше и больше. Ибо это признание есть суд – человек сам себе выносит проклятие. И поэтому тот, о ком я говорю, подталкивает человека, уже покорившегося его власти, именно к этому признанию. В то время я, как преступник, которого тянет на место преступления, постоянно говорила о Боге и о Церкви. Я делала это не только на свою собственную погибель, но и на погибель своих слушателей. Ибо эти свидетельства не воодушевляют, а убивают.
И все же в то время я еще не была совершенно неверующей. У меня не было ни любви, ни смирения, ни надежды, но я еще не утратила чувство вины. Я тогда хорошо сознавала, что должна буду держать ответ перед Богом не только за свою собственную душу, но и за душу Вероники, и теперь уже в некоей совершенно по-иному страшной глубине, чем прежде. Вначале судьба ребенка, как казалось, повторяла мою судьбу, ведь мы, как скалолазы, были связаны одной веревкой. Я со своим чувством вины еще верила в Бога. Но чувство вины – это еще не последняя форма веры: последняя форма веры приходит тогда, когда ты уже не в силах переносить чувство вины, когда эта мука становится столь ужасной, что порождает ненависть. Я тогда оттолкнула от себя все, что могло напомнить мне о Боге, – и крест, и четки, и требник; их вид жег меня, как огонь. И это и есть последняя форма веры. Лишь тогда, когда погаснет даже ненависть к Богу, у человека уже и в самом деле не остается ни капли веры. И вот тут-то как раз и начинается страшное, глумливо-злорадное торжество того, в чьей власти я находилась: я, всегда так испуганно державшаяся за свою душу, что даже не хотела до конца открыться Божественной любви, – я открылась в своем страхе человеку; но не человеку в его сострадании, а человеку в его дерзкой самонадеянности. Я раскрыла перед этой самонадеянностью те глубины своей души, о которых вправе судить один лишь Бог. Церковным таинствам я предпочла науку: я исповедовалась врачу и получила то единственное отпущение, которое может даровать мирская жизнь, – абсолюцию психиатра, в глазах которого нет неискупимых грехов, потому что нет души, способной отречься от Бога. И эта абсолюция дала мне тот ужасный мир, которым сегодня живут тысячи, чья болезнь не что иное, как отреченность от мира Божьего! Ибо даже те, что далее всех отстоят от Бога, связаны с Ним этим «либо-либо», иначе бы они не жили.