Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мои действия были одобрены без критики, но и без энтузиазма. Вчерашняя эйфория миновала, настроение у людей было неважное. Все уже поняли, в каких условиях предстоит зимовать. Мы помянули погибших последним оставшимся вином из дорожных запасов и разошлись.
Когда стемнело, в крепость из Афин пробрался наш лазутчик. Он сообщил Хормовитису, а тот – мне, что Ибрагим-паша не убит, а ранен в плечо. Вчера же он рассорился с Кюхин-пашой, предъявив ему обвинение в том, что из-за него нам удалось прорваться на Акрополь, а сегодня утром увел свои батальоны обратно в Триполис.
Если ему хватило сил на то и на другое, значит, рана не опасна.
Дай-то Бог!
Григорий Мосцепанов – Наталье Бажиной
Декабрь 1826 г
Бумаги один клочок остался. Надо мелко писать, чтобы больше влезло, но я бисер низать не приучен. Пишу коротко. Сидим в осаде в той крепости на горе, что на моей гравюре у тебя дома. Там, где на ней женщина под горой козу гонит, был бой с турками, я турецкого генерала застрелил, его солдаты разбежались, и мы ушли на Акрополь. Генеральский адъютант стрелял в меня из пистолета, пуля бок оцарапала. Пару дней полежал – и уже на ногах, вчера в караул ходил, а больше тут ходить некуда. Кругом грязь, помои, воняет отхожим местом, Парфенон стоит щербатый, страшный, мраморные девы на Эрехтейоне носы повесили, у кого они есть. Вроде попал в свое же видение: вокруг, как там, враги несметной силой, мы среди них – остров в море, и гора каменная так же высока, и стена крепка, но живем не как братья. Греки меж собой сварятся, чуть не до драки доходит, и нам не больно-то рады. Самим есть нечего, а тут еще триста с лишним ртов к ним пожаловали. Сейчас пост Рождественский, мяса совсем не видим, хотя на войне скоромное в пост дозволяется до мяса включительно. У начальников для себя и своих людей есть солонина, но мы ее и не в пост не увидим. На день дают ложку масла, бобы с горстью риса на похлебку и постную лепешку-лагану. С водой совсем беда – ни постирать, ни помыться. Пить – и то не вволю. А хуже всего бессонница. Другие от голода сном спасаются, а ко мне сон нейдет. Лягу, в тряпье завернусь, в темноте, как всегда, пальцы на обеих руках растопырю, шевелю ими, дышу на них тварным теплом, а дух вдохнуть не могу. Город мой, куда я перед сном ухожу, стоит пустой, темный. Всю мою жизнь, только войду в него – скоро засыпаю, а сейчас по полночи маюсь без сна. Мысли не текут – скачут как блохи, голова от них пухнет. А раньше из любого места, хоть из тюрьмы, уходил на ту гору и бывал счастлив. Одно хорошо: Костандис говорит, у греков, как у жидов, есть своя почта – греческие моряки на кораблях возят письма во все порты, а оттуда, посуху, другие греки друг через дружку передают их нужному лицу. За год с лишком я тебе одиннадцать писем написал, это двенадцатое. Костандис мне обещает, что, когда из осады выйдем, все будут доставлены тебе не с казенной почтой, никто их не переимет. А за ними, глядишь, сам приеду. У нас тут слух прошел, что государь Николай Павлович хочет воевать с султаном за греков. Молю Бога, чтобы так и было. Греки тогда расскажут ему обо мне, и он на мне явит свою монаршью милость – простит самовольное отлучение в иностранное государство.
Константин Костандис. Записки странствующего лекаря
Январь 1827 г
Мосцепанова ранил кто-то из находившихся при Ибрагим-паше французов или австрийцев. Пуля попала ему в левый бок и при небольшой ударной силе застряла между ребрами, по счастью не задев ни сердце, ни легкое. Пинцетом я извлек ее, промыл, прижег и перевязал рану. Мосцепанов пару дней отлеживался в казарме, потом стал ходить, заверив меня, что совершенно здоров.
Поначалу солдаты в память о его подвиге откладывали для него лучшие куски и терпеливо выслушивали всякую ересь, которую он им с важным видом проповедовал. На своем мучительном для моего уха греческом, с добавлением скорбных гримас и патетических жестов, он перед разной публикой исполнял один и тот же номер – рассказывал, как увидел наведенный ему в грудь пистолет, и от страха сердце сжалось так сильно, что пуля прошла рядом с ним, а должна была угодить точнехонько в него, если бы секундой раньше оно не уменьшилось в размерах.
“Храброму воину и страх во благо дается”, – такой фразой он завершал свою историю.
Без этого резюме она осталась бы просто анекдотом, а так превращалась в философскую притчу на примере из жизни рассказчика.
Другой темой его выступлений был греческий огонь: он будто бы разгадал секрет этого легендарного оружия и намерен раскрыть его грекам. Солдаты, простые деревенские парни, особенно поражались тому, что такой огонь нельзя залить водой.
Однажды я с глазу на глаз спросил у него, почему он сам или через Фабье не обратился с этим проектом в военное министерство.
“Здесь его делать не из чего, – объяснил Мосцепанов. – Нафту – и ту не добудешь, не говоря обо всём прочем. Не то пустили бы из сифонов и пожгли эту египетскую саранчу к чертовой матери”.
В тот день до вечера лил дождь, одежда и обувь отсырели. Высушить их не было возможности. Дрова мы израсходовали, пищу ели холодной. Мосцепанов, без того страдавший из-за отсутствия чая, не мог даже заменить его кипятком с какой-нибудь заваренной в нем подзаборной травой.
Впридачу ко всем этим несчастьям у него закончился табак, который здесь ценится даже не на вес золота, а выше. Купить новый не было денег, выменять – не на что, а даром ему уже никто ничего не давал. Его подвиг забылся, всех одолевали свои заботы.
Скорбно посасывая пустую трубку, Мосцепанов дал мне понять, что жалеет о своей некстати проявленной отваге: известно, дескать, Ибрагим-паша держит слово, и чем сидеть тут под ядрами, в холоде, без табака и чая, лучше бы сдались и уплыли в Ливорно. Оттуда до Флоренции сотня верст всего. Из Ливорно он пошел бы во Флоренцию, ему как раз туда нужно.
На вопрос, какие у него во Флоренции дела, ответ был, что граф Демидов состоит там посланником при герцоге Тосканском; Мосцепанов хотел доложить ему о творящихся в его уральских вотчинах безобразиях. Он начал рассказывать, в чем они состоят, но на воспоминании о какой-то синей каше и о том, что ученики в заводском училище подчищают написанное куском булки, а не гумэластиком, как положено, я перестал его слушать.
Рана у него уже почти зажила, как вдруг, ближе к Рождеству, загноилась, позже начался жар. Я присоединил его к остальным раненым, доверив заботу о нем моим помощницам из числа овдовевших за время осады женщин. Турки освободили их от обязанности заботиться о собственных мужьях, и они стали добрыми феями для чужих.
За неимением на Акрополе другого врача я принял на себя попечение обо всех раненых и больных. Лазарет разместился в бывшей османской канцелярии, разоренной до голых стен и не приспособленной под госпитальные нужды. Для защиты от ветра, в зимние месяцы на такой высоте почти не стихающего, и для безопасности при артиллерийских обстрелах окна заложены обломками колонн и мраморных плит; дневной свет проникает в помещение, если вынуть один из элементов этой кладки, строго определенный, иначе может обрушиться она вся. Глиняная плошка с плавающим в жиру веревочным фитилем считается роскошью. Днем, особенно в солнечную погоду, воздух внутри слегка нагревается, но ночами холодно, как в подземелье. Топливо приходится экономить, печь протапливают раз в сутки, вечером, и сжигают три-четыре деревяшки различного происхождения и объема. Вместе они дают столько тепла, как одно березовое полено. Ни одеял, ни матрасов нет, раненые лежат на земляном полу, подстелив под себя то, что удалось раздобыть их товарищам или женам, и укрываются тряпьем, которое защитники Акрополя продают друг другу по стоимости шелка и бархата. Овчина в денежном выражении вообще не имеет цены.