Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пресловутый квартирный вопрос не портил им жизнь. Квартира на Ермолаевском, где они сейчас жили, принадлежала еще Ольгиному деду, доктору Луговскому. Маме с большим трудом удалось ее вернуть, когда ее отца реабилитировали, и разменивать эту квартиру никто не собирался. Но после родителей Андрея осталась «двушка» в панельном доме, Ольга с Андреем давно продали ее вместе с комнатой его бабушки, и в результате получилась хорошая двухкомнатная квартира у Рижского вокзала, которую они пока сдавали, радуясь солидному пополнению семейного бюджета и предполагая, что когда-нибудь там будет жить Нинка, уже с собственной семьей. Теперь, значит, там будет жить Белоснежка из Минусинска. Ну и ладно. Не вселенская катастрофа.
Не о чем им было говорить после двадцати прожитых вместе лет. Как странно!..
– Впусти Агнессу, – сказала Ольга. – Слышишь, под дверью мяукает? И уйди, я спать хочу. Завтра утром уеду в Тавельцево.
– И что, точно будут котята? Безобразие, а не кошка! Мало ли что у всех!.. Ладно, Оля, попрощаемся, а то все деньги проговоришь. От Маши тебе привет.
Татьяна Дмитриевна положила трубку и обернулась к сестре.
– Представь себе, Агнесса все-таки успела нагулять пузо. И ведь просила же Олю вовремя ей капли давать! Ну куда я котят дену?
– Мне привезешь, – улыбнулась Маша. – Будут здесь в саду бегать.
– В саду они и там могут бегать, необязательно их для этого во Францию везти. Ладно, родятся, потом видно будет.
Татьяна Дмитриевна только недавно привыкла к тому, что Мария, Маша, такая же родная ее сестра, как Нелька. Это произошло примерно после месяца жизни у нее, сначала в Париже и вот теперь в городке Кань-сюр-Мер на Лазурном Берегу. Все в этой их встрече тому способствовало: они жили вдвоем долго, без родственников, и, возможно, поэтому дистанция, которую Татьяна Дмитриевна прежде чувствовала в отношениях с самой младшей из сестер Луговских, на этот раз исчезла. Конечно, разница в возрасте была у них слишком велика – почти сорок лет, представить трудно! – и это все-таки ощущалось. Маша была почти ровесницей Оли, и Татьяна Дмитриевна относилась к ней если не как к ребенку, то все-таки как к молодой еще женщине, и смотрела на нее сквозь призму собственной старости.
«Какие все-таки странные игры затевает судьба», – подумала она, глядя на Машу.
Не вслух, а в мыслях, только для себя, она не стеснялась красивых слов.
– Ты подумала что-то важное? – спросила Маша.
Она поливала цветы, которые росли в старинной каменной вазе во внутреннем дворике ее дома, и обернулась к сестре ровно в ту минуту, когда та подумала о ней.
Татьяна Дмитриевна давно уже заметила, что Маша отличается необыкновенной чуткостью. Если в себе она сознавала здравость ума и твердость характера – может быть, излишнюю, в Нелли – беспечность, тоже, надо сказать, бьющую через край, то Маша… Маша вся была – тонкий трепет.
– Да, – кивнула Татьяна Дмитриевна. – Я подумала, как мало мы, три родных сестры, друг на друга похожи. Конечно, у нас разные матери, то есть у нас с тобой разные, но знаешь, мне кажется, дело не в этом.
– А в чем? – спросила Маша.
– Ты только не сочти, что я уже из ума выжила. Мне кажется, дело в папе. Его жизнь, его судьба менялись очень сильно, и мы, все три, родились на разных поворотах его судьбы. Даже, можно сказать, на крутых ее виражах. И все мы похожи на него такого, каким он был ко времени нашего рождения. Может быть, даже непроявленно был, внутри себя. Я непонятно говорю?
– Ты говоришь понятно. – Маша поставила лейку рядом с вазой. Та покачнулась на выщербленных временем камнях, которыми был вымощен двор; пролилась вода. – Для меня очень понятно. Как все-таки жаль, что мы с тобой прожили жизнь порознь, Таня… Это был горький и страшно несправедливый вираж. Я давно хотела тебя спросить: когда ты узнала, что папа жив?
– Через пять лет после маминой смерти. При жизни она так и не решилась мне сказать. И даже не решилась сказать, что в письме мне об этом написала. Найду письмо, не найду – судьбе предоставила решать, – невесело усмехнулась Татьяна Дмитриевна. – Даже не судьбе, а глупой какой-нибудь случайности. Если бы не пришлось мне с Нелькой тогда из Тавельцева уезжать, вещи собирать, то, может, и не нашла бы никакого письма. Бог ей судья. И за это, и вообще…
О том, что означает «вообще», они говорить сейчас не стали. Они давно уже об этом переговорили, и именно Маша сказала старшей сестре, что судить ее мать может только Бог. Конечно, спустя столько лет Татьяна Дмитриевна и сама уже воспринимала то давнее мамино решение если не спокойно, то безропотно. Но тогда, в пятьдесят пятом году… Строчки из маминого письма, его буквы, расплывающиеся от упавших на них слез, стояли у нее перед глазами и теперь: «Танечка, Неличка, простите меня, я хотела спасти вас, ваши жизни… Вас раздавила бы эта машина, перемолола бы…»
– Но ведь папа тоже не пытался связаться с вами, – тихо сказала Маша. – Я думаю, он понял, почему твоя мама приняла такое решение за всех вас.
– Моя мама не должна была решать за меня. – Татьяна Дмитриевна сама расслышала, что ее голос прозвучал слишком резко. – Ей никогда не приходилось это делать, и она этого не умела. Я же помню ее, ясно помню! Всегда детское выражение в глазах и всегда: ах, Танечка, никто ведь не знает, как надо, можно и так, и этак, пусть уж будет как будет… Одно решение она за всю жизнь приняла – и вот такое!
– Все-таки не одно, – возразила Маша. – Она ведь решилась выйти замуж, уехать с мужем из России, вернуться с ним в Россию, родить тебя, Нелю…
– Маша, милая, да ведь это все как раз и называется: пусть будет как будет! Она за папой тянулась, как нитка за иголкой, вот и все. Сначала за ним, потом за мной.
– Таня, ее уже нет на свете, – осторожно напомнила Маша.
– Да. – Татьяне Дмитриевне стало стыдно за свою резкость. – Мамы нет, я старуха… Да и сама я хороша: могла бы получше вас искать.
– Ты даже не знала, что я есть, – улыбнулась Маша.
– Но что папа жив, давно ведь знала. И что сделала? Ну да, кого-то расспрашивала, куда-то писала, что-то пыталась… Все это процесс, а не результат. Если бы ты сама нас не нашла…
Ей было стыдно за то, что она вдруг взялась осуждать бесконечно давний мамин поступок. Ладно еще, если бы его осудил человек, который не жил в то время, не понимал, каким глубоким, физиологическим страхом люди были тогда пронизаны до самых печенок…
«Но я-то и тогда не была им пронизана! – упрямо подумала Татьяна Дмитриевна. – И что мне за дело до чужих печенок?»
– Я ведь тоже долго не могла решиться тебе написать, – сказала Маша. – До самой вашей перестройки. Мне же было только восемнадцать лет, когда папа умер. И я говорила себе: папа не писал своей прежней семье, он понимал, чем может грозить в Советском Союзе такое письмо. И имею ли я право подвергать людей опасности только потому, что мне хочется иметь родных? Вот как я думала.