Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Его мнимая жалость была обиднее равнодушия. Он поднялся с дивана.
— Кстати, если вам захочется прочесть статью, я принес ее на всякий случай. — Он вынул из кармана пиджака несколько напечатанных листков и положил их на стол. — Ну, я пошел. Всего хорошего, Шеннон.
— Всего хорошего.
Когда он ушел, я сел и уставился невидящими глазами перед собой, — вокруг царила пустая, безнадежная тишина. Затем с глубоким вздохом, который, казалось, поднимался из самых глубин моего сердца, я встал, взял со стола статью и заставил себя прочесть ее.
Как и говорил Ломекс, это была первоклассная работа, в которой описывалась болезнь, получившая впоследствии название бруцеллез и с которой началось изучение этой проблемы. Внимательно прочитав статью дважды, я вынужден был не без зависти признать, что доктор Эванс — блестящий и изобретательный ученый и что ее работа, пожалуй, лучше моей.
С величайшим спокойствием я сложил листки и встал. Это новое для меня состояние спокойствия, сколь бы оно ни было ложным, оказалось весьма благостным: голова моя просветлела, и я обрел способность действовать. Пробило три часа, и мне уже давно пора было звонить в Далнейр. Без всякого трепета я подошел к телефону. Но, прежде чем я успел снять трубку, послышался стук в дверь, вошла горничная и подала мне телеграмму. Я спокойно вскрыл ее.
«Примите мое искреннее сочувствие по поводу статьи в „Обозрении“, ничуть не умаляющей Ваших достижений. Передвигаться все еще не могу, но надеюсь скоро увидеться, поговорить о дальнейшей работе. Привет.
Уилфред Чэллис».
Если до сих пор я еще как-то держался, то сейчас наступила реакция. Рассчитывая на профессора Чэллиса, я забывал о его годах и старческих недугах. Эта телеграмма со словами сочувствия выбила у меня последнюю опору; я все еще глядел на расплывавшиеся перед глазами слова, как вдруг в голове у меня словно что-то разорвалось — как будто натянули слишком сильно резину и она лопнула. Я перестал владеть собой, все вокруг меня закружилось, и мне вдруг стало отчаянно смешно. Я сначала просто улыбнулся, потом улыбка стала шире, и вот я уже хохотал вовсю… хохотал над собой, над своим нынешним положением, потом, точно иллюзионист в цирке, перевоплощающийся в другой образ, остепенился, посерьезнел и принялся размышлять.
С самым сосредоточенным видом я посмотрел на часы, забыв, что глядел на них всего несколько минут назад. Было еще только четверть четвертого, и я сразу успокоился, ибо меня вдруг обуяла настоятельная потребность что-то делать. Разочарование бесследно исчезло, и, утратив остроту восприятия, я вдруг почувствовал необычайное умиротворение: все, что происходило за стенами этого здания — на кафедре или в Далнейре, — казалось мне таким незначительным в общем течении моей жизни. Разве я не огражден здесь от всяких невзгод, разве я плохо здесь устроен или меня плохо кормят? Ведь никакие несчастья и тяготы внешнего мира не способны проникнуть в это удивительное, так хорошо защищенное убежище! Я могу провести здесь хоть всю жизнь, если мне будет угодно.
Ободренный этими мыслями, я поспешно направился в западное крыло, где обычно делал дневной обход, когда у Мейтленд был свободный день. Последнее время я не очень старательно выполнял эту обязанность — возможно, потому, что не отдавал себя целиком работе в больнице. Нет, так нельзя, нечестно это по отношению к доктору Гудоллу, да и несовместимо с принципами, на которых зиждется все в «Истершоузе». Попрекнув себя, я решил, что необходимо исправиться. Я еще многое могу сделать до конца дня.
В вестибюле западного крыла я прихватил с собой сестру Шэдд и обошел с ней все шесть галерей. Я не торопился и выполнял свои обязанности не кое-как, а старательно, заботливо. Тишина, царившая в галереях, подействовала на меня почему-то успокоительно, и я подолгу беседовал с некоторыми больными, а с Герцогиней даже выпил чашку чая в ее апартаментах — высокой комнате с выцветшими зелеными портьерами, ковром из медвежьей шкуры и бронзовой люстрой. На ней было сиреневое бархатное платье с множеством драгоценностей, а на шее висело несколько ожерелий из еще свежих семечек дыни. Сначала она пытливо смотрела на меня своими глазками-бусинками, но я очень старался ей угодить, и постепенно она оттаяла, а когда я начал прощаться, кокетливо протянула мне свою желтую, как пергамент, руку.
Меня позабавил такой успех, и, выйдя за дверь, я остановился и повернулся к сестре Шэдд.
— Не правда ли, сестра, просто удивительно… как это Герцогиня, несмотря на свои странности, улавливает отклонения от нормы у окружающих ее больных?
— Весьма удивительно. — Все время, пока я сидел у Герцогини, она держалась в стороне и молчала. А сейчас почему-то неодобрительно и осуждающе посмотрела на меня.
— Я подметил, — с улыбкой продолжал я, — что они все любят наряжаться. Даже самые старые пытаются придумать что-то новенькое в своем туалете: тут добавят ленточку, там — оборочку, лишь бы перещеголять остальных. Их наряды бывают часто нелепы, но стоит кому-то появиться в платье, какого нет у других, все тотчас же перенимают фасон. Ну и конечно, поскольку у Герцогини обширный гардероб, она чувствует себя здесь царицей.
Сестра Шэдд, все это время пристально глядевшая на меня, открыла было рот, потом с недовольным видом поджала губы.
— Интересно также их отношение к противоположному полу… — продолжал я. — Есть среди них, например, пассивные девственницы, которые краснеют при одном виде мужчин… а с другой стороны, есть и такие весьма романтические натуры, которые лукаво поглядывают во время прогулки на приглянувшегося им мужчину… А одержимые, которые то призывают обольстителя, то жалуются, что они забеременели от вспышки молнии, от громового раската, от электрических волн, от солнечных или лунных лучей или даже от пригрезившегося им доктора Гудолла!
— Простите, доктор, — резко оборвала меня Шэдд, — мисс Индр ждет меня. Мне надо идти. — И уже повернувшись, мрачная как туча, она бросила через плечо: — Вы, право, меня удивляете, почему бы вам не пойти к себе и не прилечь?
Значит, черт бы ее побрал, она решила, что я пьян. Рассуждать с ней бесполезно. Ее уход обидел меня, однако я упорно не желал расстраиваться. Почувствовав прилив бодрости, я отправился в аптеку.
Запас лекарств был почти на исходе. У меня ушел целый час на то, чтобы пополнить его. Отмеряя кристаллы хлоралгидрата и растворяя их в синих стеклянных бутылках, я внезапно обнаружил, что напеваю любимую фразу Полфри из «Кармен», которую написал этот бедный, несчастный Бизе. Очень приятная и благозвучная ария. Если бы голова у меня не была такая тяжелая, точно по ней били молотками, я бы чувствовал себя прилично.
Внезапно зазвонил телефон. Меня так и передернуло от резкого пронзительного звонка. Но я был совершенно спокоен, когда поднял трубку.
— Доктор Шеннон? — говорил привратник из своего домика у входа.
— Да.
— Я искал вас по всему зданию, тут один молодой человек хочет поговорить с вами.