Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как-то она сказала Конни:
— Этой ночью я проиграла сэру Клиффорду двадцать три шиллинга.
— И он у вас взял эти деньги? — спросила, не веря своим ушам, Конни.
— Конечно, взял, ваша милость. Долг чести!
Конни дала обоим хорошую выволочку. В результате Клиффорд пожаловал своей неизменной партнерше еще сто фунтов в год, и она теперь могла проигрывать с легкой душой. А Конни пришла к выводу — в Клиффорде человек отмирает не по дням, а по часам.
Наконец она решилась сообщить ему о дне отъезда, который назначила в письме Хильда.
— Семнадцатого! — воскликнул он. — А когда ты будешь обратно?
— Самое позднее — двадцатого июля.
— Значит, двадцатого июля. Хорошо.
Он смотрел на нее странным пустым взглядом, не то с доверчивостью ребенка, не то с бесплодной хитростью старика.
— Ты меня не обманешь? — спросил он.
— Что?
— Ну вот ты сейчас уедешь. А обратно вернешься?
— Конечно. Без всякого сомнения, вернусь.
— Ну и прекрасно. Значит, двадцатого июля! — И опять туманно посмотрел на нее.
Как ни странно, он хотел, чтобы она уехала, завела там короткую интрижку, пусть и забеременела. Но он и опасался этой поездки.
А Конни помышляла лишь об одном — как бы совсем уйти от него. Решительный шаг будет сделан, когда все для того созреет — обстоятельства, Клиффорд, она сама.
Копни сидела в сторожке егеря и говорила с ним о поездке в Венецию.
— Вернусь и скажу Клиффорду, что ухожу. И мы с тобой уедем. Им совсем не обязательно знать, что я ушла к тебе. Мы можем уехать в другую страну, ведь правда? В Африку или Австралию, да?
Ей очень нравился ее план.
— Ты когда-нибудь жила в колониях? — спросил он.
— Нет, а ты?
— Я жил в Индии, Южной Африке, Египте.
— А почему бы нам не поехать в Южную Африку?
— Можно и туда.
— Ты не хочешь туда?
— Мне безразлично. Безразлично, куда ехать, что делать.
— Но ты там не будешь счастлив? Почему? Мы не будем жить бедно. У меня есть своих шестьсот фунтов в год. Я уже выяснила. Это немного, но нам ведь хватит?
— Для меня это целый капитал.
— Ах, как будет чудесно!
— Но я должен сперва развестись и ты тоже. Иначе будут осложнения.
Да, им было о чем подумать.
В другой раз Конни расспрашивала его о прошлом. Они были в егерской, за окном шел дождь, громыхало.
— А когда ты был офицером и джентльменом, ты был счастлив?
— Счастлив? Конечно. Я обожал моего полковника.
— Ты его очень любил?
— Да.
— И он любил тебя?
— Да. По-своему любил.
— Расскажи мне о нем побольше.
— Что о нем рассказывать? Он прошел в армии все ступеньки от рядового до полковника. Он любил армию. Не женился. Был старше меня на двадцать лет. Таких умных, образованных людей в армии единицы. Нрав у него был горячий, верно. Но офицер он был толковый. Сколько я помню, для меня он всегда был непререкаемым авторитетом. Я подчинялся ему во всем. И никогда не жалел об этом.
— Ты очень тяжело пережил его смерть?
— Я и сам тогда был на грани жизни и смерти. А когда очнулся и узнал, что полковника нет в живых, почувствовал, что какая-то часть моей души умерла. Но в общем-то я всегда знал, что дело кончится смертью. Все кончается смертью, если на то пошло.
Конни слушала в раздумье. Снаружи ударил гром; поистине, разверзлись хляби небесные, а у них в утлом ковчеге тепло и уютно.
— Ты столько всего пережил в прошлом, — вздохнула Конни.
— Да. Мне порой кажется, что я уже раз-другой умирал. Ан нет, сижу сейчас здесь в предвкушении новых несчастий.
Конни напряженно вслушивалась и в его слова, и в звуки бушующей за окном грозы.
— А когда твой полковник умер, тебе и дальше нравилось быть офицером и джентльменом?
— Нет! Военные в общем мелкий народишко. — Он вдруг рассмеялся и продолжал: — Полковник говорил мне: «Знаешь, парень, англичане среднего класса, прежде чем проглотить кусок, тридцать три раза его разжуют — слишком деликатная у них глотка, в ней и горошина застрянет. Барахло, каких мало. Трясутся от страха, если ботинок у них не так завязан. С душком товар, и всегда они во всем правы. Это меня больше всего убивает. Раболепны, задницы лижут до мозоли на языке. А все равно лучше их нет. Жеманные филистеры, недоделанные мужики».
Конни засмеялась. Дождь за окном еще припустил.
— Он их ненавидел?
— Да нет. Они ему были противны, а это большая разница. И он махнул на них всех рукой. Он говорил: «В наши дни и армия туда же. Военные тоже становятся филистерами с деликатной глоткой». Но таков, видно, путь всего человечества.
— А простой народ, рабочие?
— И эти не исключение. Мужского естества в них нет. Оно уничтожено кинематографом и аэропланами. Каждое новое поколение рождается все более жалким: вместо кишок у них резиновые трубки, а ноги руки, лица — жестяные. Люди из жести! Это ведь разновидность большевизма, умертвляющего живую плоть и поклоняющегося механическому прогрессу. Деньги, деньги, деньги! Все нынешние народы с наслаждением убивают в человеке старые добрые чувства, распиная ветхого Адама и Еву. Все они одинаковы. Во всем мире одно и то же: убить человеческое, фунт стерлингов за каждую крайнюю плоть, два фунта за детородный орган. А посмотри, что стало с любовью! Бессмысленные, механические телодвижения. И так везде. Платите им — они лишают человека силы, мужества и красоты. Скоро на земле останутся только жалкие дергающиеся марионетки.
Они сидели в сторожке, лицо его кривила ироническая усмешка. Но и он одним ухом прислушивался к шумящей в лесу грозе. И было ему от этого еще более одиноко.
— Чем же все это кончится? — спросила Конни.
— Все разрешится само собой. Когда всех настоящих мужчин перебьют, останутся одни пай-мальчики, белые, черные, желтые. И скоро они все, как один, сойдут с ума. В здоровом теле — здоровый дух. А здоровья без мужского естества не бывает. Сойдут они, значит, с ума и произведут над собой великое аутодафе, — ты ведь знаешь, как это переводится: акт веры. Вот они и совершат вселенский акт веры. Одним словом, прикончат друг дружку.
— Убьют?
— Да, радость моя. Если мы будем развиваться в этом направлении такими же темпами, у нас очень скоро на острове не останется и десяти тысяч людей. Ты бы видела, с каким сладострастием они истребляют себе подобных.