Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Потом, кажется, в записках Даниэля я прочёл о том, как некто стал профессональным вором, будучи очарован рассказом Горького «Челкаш». А произведение-то, между прочим, считалось полезнейшим…
Чему уподобить книгу? Сильному лекарственному средству, продаваемому без рецепта. Кому-то от него станет лучше, кому-то хуже, а на кого-то препарат не подействует вовсе. В итоге здоровье населения в среднем останется примерно на прежнем уровне.
Итак, если признать, что влияние искусства на жизнь общества минимально, а на жизнь индивида непредсказуемо, то, стало быть, можно считать доказанным, что цензура предназначена исключительно для переноса вины с больной головы государства на здоровую голову автора и в основном годится лишь на то, чтобы портить бедняге кровь или, скажем, вселять в него ложное чувство собственной значимости. Ну и ещё кое-зачем, но об этом речь пойдёт ниже…
Тогда для кого же ты, ноготок, всё это пишешь? Уж не для организма ли в целом?
Боже упаси! Исключительно для таких же, как я, ноготков, убоявшихся или, напротив, возжаждавших контроля за шаловливыми писательскими ручонками.
Разумеется, возникновение госнадзора за книжной продукцией при наличии нынешнего рынка, Интернета и легиона частных издательств кажется маловероятным. Хотя, помнится, распад Советского Союза представлялся и вовсе невозможным.
Об ужасах цензуры говорили достаточно долго, громко и протяжно. Поговорим лучше о приятных её сторонах – на тот случай, если сия благодать нас всё-таки настигнет.
По мнению А.С. Пушкина (так утверждала Марина Цветаева), главное достоинство цензуры заключается в том, что она рифмуется со словом «дура». Правда, чиновник – дурак лишь по должности, но это волновать не должно, ибо его частная жизнь нас не касается.
Начнём с того, что цензура (как учреждение) всегда проигрывала. Несколько хрестоматийных примеров.
Николай Васильевич Гоголь, работая над «Невским проспектом», сильно опасался, что придерутся к сцене посечения поручика Пирогова пьяными немцами-ремесленниками (оскорбление чести мундира), и на всякий случай заготовил запасной вариант, где офицер подвергается экзекуции, будучи в партикулярном платье: «Если бы Пирогов был в полной форме, то, вероятно, почтение к его чину и званию остановило бы буйных тевтонов. Но он прибыл совершенно как частный приватный человек в сюртучке и без эполетов».
Воля ваша, но ужасно жалко, что цензор не придрался (а оно ему надо было – за те же деньги?). Резервный вариант явно ехиднее основного.
В том случае, если произведение запрещалось в целом, как, скажем, случилось с «Горем от ума», оно немедленно разбегалось в списках. Сейчас это тем более просто: скопировать файл – дело нескольких мгновений. Плохо другое. Пока переписываешь от руки, многое запомнишь наизусть, чем отчасти и объясняется такое количество крылатых фраз, выпорхнувших из бессмертной комедии Грибоедова.
Даже если чиновник исполнится служебного рвения (наподобие председателя Петербургского цензурного комитета М.Н. Мусина-Пушкина, изуродовавшего один из севастопольских очерков графа Толстого), он привлечёт к автору внимание публики – и только. По-нашему говоря, раскрутит.
Предчувствую, что в нынешних условиях совать взятку цензору придётся не за то, чтобы пропустил, а за то, чтобы запретил.
Мы многим обязаны цензуре. Самое вопиющее её преступление («Чёрный квадрат» Малевича) породило новое направление в живописи. Кстати, до сих пор неизвестно, что за шедевр похоронен под траурным слоем краски.
Идеологические запреты – великое подспорье и для литератора. Разграничивая то, о чём можно говорить впрямую, и то, на что можно лишь намекать, они значительно упрощают работу над произведением. Вообще роль помех в творчестве требует пересмотра.
Цензура подобна Евгению Багратионовичу Вахтангову. Недовольный ходом репетиции чеховского «Юбилея», он велел загромоздить сцену мебелью и на ошеломлённый вопрос актрисы: «А где же играть?» – сухо ответил: «А где хотите». И актриса полезла на стол. Гениальный был режиссёр…
Цензура подобна персонажу карикатуры Бидструпа, потребовавшему закрасить возмутительную надпись, отчего та сделалась вдвое крупнее.
Предвидя придирки, литератор волей-неволей обязан отточить мастерство и стать виртуозом. Возможно, для начинающих это прозвучит парадоксом, но, чем больше над рукописью работаешь, тем лучше она становится. А как сказал помянутый уже здесь философ: «Исправление стиля есть в то же время исправление мышления».
Потому-то мудрый Иосиф Виссарионович, зная по опыту беспомощность цензуры как учреждения, понимал, что задушить литераторов можно лишь руками самих литераторов. Точно так же, как маршалы судили маршалов, писатели травили писателей. Органам госбезопасности оставалось лишь ознакомиться с любезно предоставленными копиями внутренних рецензий.
Прикиньте, сколько надо чиновников для прочитки всего, что пишется, и вы тоже это поймёте. Воскреснет ли вновь институт благородного стукачества в писательской среде? Судя по высказываниям, устным и письменным, духовно он уже воскрес. Просто пока не востребован физически.
Но, даже если будет востребован, отчаиваться не стоит.
Представьте, как резко возрастёт цена слова в художественной литературе. Сейчас она примерно равна нулю. Дошло до того, что уже и мат перестал звучать оскорбительно.
А вот кого мне действительно будет жаль в пригрезившейся ситуации, так это читателя.
Потому что умнеть ему придётся – катастрофически.
2005
Впервые за сто лет и на глазах моих
Меняется твоя таинственная карта.
Осип Мандельштам
Пожаловался однажды преподаватель общественных наук:
– Спросишь об экономическом положении русского крестьянства накануне петровских реформ – отвечают: «Народу в те времена жилось плохо…» Ну допустим! А после реформ? «Тоже, – говорят, – плохо жилось…» Да ёлы-палы! Народу всегда жилось плохо! Ты мне про его экономическое положение расскажи…
Вот и с фантастикой та же история.
Про какие годы ни спроси – вечно она в кризисе.
На самом деле за последнюю четверть века русская фантастика, если верить загибаемым пальцам, побывала в революционной ситуации (это когда авторы по-старому не могут, а читатели – не хотят) от силы дважды.
О первом кризисе, совпавшем с развалом Советского Союза, я поминал не раз. Поэтому повторюсь вкратце: в ту интересную эпоху – крысу ей за пазуху! – жизнь пошла невероятнее любого бреда, в результате чего термин «фантастика» практичеки обессмыслился. Согласитесь, что, когда утрачивается понятие реальности, говорить о фантастических допущениях несколько затруднительно. Не знаю, как у других литераторов, а у меня тогда состояние было близкое к панике: да можно ли вообще что-либо выдумать в этом мире? Кроме железяк, конечно…