Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Иногда я воображаю, что мне удалось сказать кое-что значительное о людях этого ряда, но, сопоставляя сказанное с тем, что мне известно, — впадаю в уныние, ибо: знаю — много, а умею — мало. Да и трудно рассказать в приемлемых формах, напр., о купце Ал[ексан]дре Петр. Большакове, строителе храма и старосте его, грязном распутнике, растлителе несовершеннолетних девиц. Муж сей, опасно заболев, позвал священника — не своего, а чужого прихода, — своему попу пришлось бы покаяться в том, что это именно он, Большаков, «совратил» его племянницу, сироту-епархиалку.
Призвал чужого попа — спрашивает: «Верно, что я развратник и сволочь?» Поп утвердил: таков общий глас народа. «А — простит меня господь?» — «Покайтесь искренно — простит, ибо он многомилостив». — «Простит? Так ты ему… скажи, что ежели бы я, Лександр Большаков, тоже каким-нибудь турецким или мордовским богом был, я б ему… морду разбил и бороду вырвал за милости его, так его мать и эдак! Милостив, — так его и эдак, — ни в чем запрета не полагает, какой он — бог?» Выгнав попа матерщиной, он приказал жене и дочери — полуидиотке — снять и вынести из горницы все образа и на другой день, во время поздней обедни, умер, почти до последнего дыхания творя сугубую матерщину. Видите, какая штука? Васька Буслаев — не выдумка, а одно ив величайших и, м. б., самое значительное художественное обобщение в нашем фольклоре.
А вот Афиногенов рассказывает нечто иное: Париж, доклад Марины Цветаевой: «Искусство при свете совести». Бывший юрист Стремоухое рассказывает старинную легенду: душа у ворот рая. Ключарь Петр спрашивает: «Разбойник?» — «Да». — «Убивал?» — «Да». — «Раскаиваешься?» — «Да». — «Иди в рай».
Далее Стремоухов извращает легенду так: душа писателя Льва Толстого или кого-нибудь вроде него. Не убивал, но — развращал. Не раскаивается. Будет развращать еще двести лет после смерти. Петр посылает его во ад: «Кипи там, в смоле, двести лет». Вот куда метнуло гг. интеллигентов эмиграции. И вот как в них рабство звучит.
Ну — извините, что-то уж очень длинно расписался я. Как здоровье? Как встретил Вас Ленинград? Что нового видите? Как «Похищение Европы»?
Крепко жму руку.
21. XII. 32.
1933
1067
П. А ПАВЛЕНКО
1 января 1933, Сорренто.
Дорогой Павленко —
это очень хорошее намерение: превратить «30 дней» в журнал для ознакомления нашей литмолодежи с техникой маленького рассказа. Все великое — или, окажем, крупное — создается из малого. А у нас повелось так, что молодой пистолет стреляет в читателя сразу — романом, когда же его за неудачный выстрел более или менее грубо облают, он более или менее неискренно начинает писать кому-нибудь покаянные письма: «Сам вижу и знак» недостатки книги моей». В сущности, сам-то он до поры, пока его не жнут носом в кисель его сочинения, ничего не видит, не знает, да и не обнаруживает охоты знать. А покаянные письма обиженно сочиняет с тем расчетом, что малограмотность ему простят, потому что он: молод, «был пастухом», «кузнецом», «грузчиком» и т. д. Чем ты был, это читателям — особенно нашим — не очень интересно; они сами, в большинстве, сегодня не то, чем были вчера, а завтра будут не теми, чем являются сегодня. И если ты становишься литератором, так должен понять: литература — дело глубоко ответственное, а читатель наш имеет право требовать от писателя работы совершенно честной, чистой и отношения к нему более бережливого, более уважительного, чем к железу или корове.
Установившееся у нас отношение к литературе, как ремеслу легкому и быстро одевающему писателя в халат славы, повело, как Вам известно, к тому, что нам оказано: «Учитесь писать у беспартийных», и эти слова, кажется, многими поняты как признание банкротства партийной науки, что, разумеется, говорит лишь о тупоумии или же о жульническом естестве тех, кто верные и вполне своевременные слова понял как разрешение на искажение литературы.
Выходит у меня что-то очень ворчливо, но — увы! Рад бы пес не лаять, да — чужой идет.
Итак: «30 дней» — журнал, где печатаются маленькие, строго сделанные, строго выбранные рассказы. Вы начинаете дело трудное, оно потребует у Вас много времени и нервной силы. Один — не справитесь, подберите двух, трех товарищей. Чему нужно учить? Экономии и точности языка, освобождению, очищению его от неудачных, грубых провинциализмов, местных речений, а также и словесных фокусов, сочиняемых молодежью из побуждений, должно быть, «эстетических», напр.: «Аспидно расцветал шиповник», «голос звучал уверенно, как замаскированная пощечина», «незримы, как звон стрел». Точность и сжатость языка, это — прежде всего, и только при соблюдении этого условия возможно создать выпуклый, почти физически ощутимый образ. Я знаю, что это — не ново, но еще лучше я знаю, что это не усвоено. Я посылаю книгу на английском языке: «Сто лучших рассказов», она годится Вам для справок, из нее Вы увидите, какие из русских рассказов признаны лучшими, а м. б., увидите и почему признаны таковыми. Затем я бы советовал Вам дать ряд статеек о мастерах маленького рассказа: Мопассане, Чехове, Пиранделло, на первое время можно ограничиться этими. Не годится ли для этой работы Корнелий Зелинский?
Получил Вашу книжку, спасибо. Мне кажется, что она была бы лучше, значительней, если б Вы написали ее не в этом патетическом тоне и не отдельными фрагментами, а эпически спокойно и связно. Прочитав посвящение, ждешь, если не эпоса, так уже более высокого и последовательно выдержанного пафоса. Но уже на 12-й стр. мешает читателю неудачное описание тучи, которая «мечась» — как будто не от глагола метаться, а от меча — «падая на бок, вздымаясь на дыбы», обладает «кряжами» и «заготовленным» ливнем «внутри ее». На мой взгляд, это весьма неудачно сказано. Никогда не видал тучу, которая «не может сдвинуться с места», «застряла между ветров», — которые должны разорвать ее в клочья, — и никак не могу согласиться, что дождь сосредоточен «внутри» дождевых облаков, как зерно в мешке. Такие «непродуманности», такая «расплывчатость образа» встречаются у Вас не редко. Вот, напр., на стр. 67 очень хорошо место, начатое словами: «Пыл разрушения», но на ней же, внизу, Вы говорите крайне неясно: «что же там и во что превращается», а у Фурнье — «концы рук к низу живота, к ступням ног». Это — у всех, и у Вас так же. Почему же это характерно для Клары? К «ступням ног» — слишком низко. Когда ладони человека ниже колен, мы называем руки его обезьяньими. Не кажутся мне удачными такие фразы, как на 179 стр.: «В