Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лазарет срубили большой, на десять коек. В передней части – приемный покой, нары для больных (одноэтажные, Лейбе настоял), в задней – каморка для персонала. Вольф Карлович там и поселился. Выдал Кузнецу список из двухсот позиций – медикаменты и инструментарий к закупке. Тот усмехнулся, в следующий раз привез затертый плоский саквояж с полустершимся красным крестом, на дне которого что-то звякало и перекатывалось. Пусть и не двести позиций, но все же…
По хозяйственному договору, заключенному между ОГПУ и Наркомлесом, поселок был передан последнему для трудового использования в лесной промышленности, а именно – для лесозаготовительных работ. Каждое утро под бодрые крики охраны переселенцы вылезали на утреннюю перекличку, затем шли в тайгу.
Работали боянами – двуручными пилами – и топорами (ненавистные одноручки остались в прошлом), в звеньях по трое: двое валили дерево, третий обрубал сучья и собирал в вязанки; пилили на хлысты (по шесть метров – строительные, по два – для крепежника), трелевали их к волокуше; впрягались в нее втроем и везли на катище, недалеко от поселка, там штабелевали и увязывали.
Вечером возвращались. Заданную норму (четыре плотных метра на человека) давал мало кто, женщины – так вообще никогда, поэтому паек часто срезали. Новенькие жаловались, старички больше молчали, как Иконников, или отшучивались, как Константин Арнольдович. Есть хотелось нещадно, и после ужина многие торопились обратно в тайгу – за грибами (рядом с поселком в изобилии водились боровики и серушки, реже попадались рыжики и даже грузди), ягодами (летом – морошка с черникой, осенью – брусника с клюквой), орехами; не брезговали рогозом (молодые побеги, по вкусу чем-то напоминающие картофель, варили, а пахучую желто-коричневую пыльцу разводили водой и пили); выкапывали мясистые луковицы саранки.
Администрация не возражала. Охранники подобрались в поселке веселые, с огоньком: то соек на ужин настреляют, чтобы похлебка наваристей была, то бабу какую из своих в кустах поймают, порезвятся. Парни были простые, без затей. За ослушание – били, одного пристрелили (не то за подготовку побега, не то еще за что). Коменданта боялись (уж больно суров), а в лесу – отдыхали душой, раскрепощались.
В центре поселка поставили агитационный стенд, на котором то и дело сменялись яркие, остро пахнущие красками плакаты. Агитация была призвана ускорить процесс перевоспитания эксплуататорского класса.
В общем, жизнь налаживалась.
Зулейхе с Юзуфом уступили нижние нары, подальше от входа, куда не долетал сквозняк от постоянно открывающейся двери. Рядом – нары Изабеллы, дальше – бабушки Янипы, еще нескольких ленинградских (старички по возможности старались держаться друг друга). Грузинка Лейла, несмотря на солидный возраст и вес, устроилась на верхних. Для нее пришлось набить на стойки пару крепких перекладин, по которым она взбиралась на второй этаж, как по лестнице.
Расторопную Зулейху так и оставили при кухне. Поставили над ней не старого еще, но уже иссохшего, как древесная кора, и до горбатости сутулого мужчину из новеньких, с очень хрупким на вид, когда-то наголо обритым, а теперь поросшим редкой черной порослью черепом, – Ачкенази. Он был молчалив, глаза имел вялые, испуганные, полуприкрытые, а подбородок опущенный, словно подставлял бритый затылок любому, кто захочет взять его за шиворот. Ачкенази когда-то был поваром и, говорили, отменным. Он никогда не резал – шинковал, не лущил – очищал, не жарил – пассеровал, не ошпаривал – бланшировал, не тушил – припускал. Суп называл – буйоном, сухари – гренками, а куски рыбы и вовсе – гужоном. С Зулейхой не разговаривал, лишь перебрасывался короткими фразами, чаще – жестами. Она его слегка побаивалась: Ачкенази был одним из немногих, кто попал в поселок по замене меры наказания, а значит, сейчас должен был бы сидеть в тюрьме или в лагере вместе с настоящими ворами и убийцами. Преступления его Зулейха не знала, но на всякий случай старалась исполнять просьбы быстро и старательно, не раздражать. Впрочем, работать с ним было приятно: дело свое он знал, а к Зулейхе относился ровно, без придирок.
На поврежденную руку новой помощницы смотрел поначалу критически: не помешает ли работе? Концы всех пяти пальцев левой руки были у Зулейхи слегка покореженные, в странных коротких и кривых шрамах, похожих на запятые. «В молотилку попала», – объяснила она новому начальнику, не дожидаясь вопроса. Увидев, как ловко она управляется с дичью и рыбой, он успокоился.
Вдвоем они держали всю кухню в поселке: Ачкенази мэтром, по выражению Константина Арнольдовича, а Зулейха – при нем, на побегушках: мыла, чистила, щипала, потрошила, разделывала, резала, терла, скоблила, опять мыла. Ну и разносила обед по лесу. Ведро с похлебкой в одну руку, с питьевой водой в другую, и – вперед: до первой рабочей станции – обратно, до второй – обратно, до третьей… Пока всех обежишь, накормишь – ужин пора ставить. Вечером до нар еле добредала, падала. И думала: счастье, что при кухне.
Во время зимнего голода, который Зулейха вспоминать не любила и не хотела, Юзуф рос медленно, может, и не рос вовсе. Волосы у сына были слабые, жидкие, кожа – бледно-синяя, ногти – прозрачные и ломкие, как пчелиное крыло, зубов – ни одного. Двигался мало, неохотно, словно берег силы, смотрел всегда сонно, капризно; сидеть так и не научился – спасибо, что жив остался. А летом, как только показалось солнце и появилась еда, вдруг стал наверстывать и быстро пошел в рост. Ел много, как взрослый (Ачкенази замечал, что Зулейха его прикармливает, но ничего не говорил, отворачивался). Стал улыбаться, показывая широкие и крепкие пластины прорезавшихся зубов, гулить. Научился сидеть и быстро, как таракан, ползать. Волос на макушке потемнел, закурчавел, а ноги и руки выросли, даже приобрели небольшую младенческую припухлость. Вот только стоять и ходить не хотел совсем. Скоро ему исполнялся год.
К Зулейхе был привязан болезненно, донельзя. Работая на кухне, она то и дело ощущала на подоле его подвижные цепкие ручонки – Юзуф вылезал из-под стола, ощупывал мать и уползал обратно. Убегая по делу во двор или на реку за водой, знала: будет ее искать. Спешила обратно, запыхавшаяся, распаренная от бега, – а он уже сидит на пороге, уже ревет, размазывая по лицу обильные слезы грязными кулачками.
Носить обеды в тайгу поначалу брала его с собой. Измучилась: таскать туда-сюда два полных ведра и увесистого годовалого младенца оказалось делом нелегким, практически невозможным. К тому же в чаще Юзуфа нещадно жрали комары, и он потом долго не мог заснуть, мучаясь от покрывавших нежную кожицу укусов.
Скрепя сердце первый раз оставила его на кухне надолго. Через несколько часов, накормив всех поселковых обедом, прибежала, с колотившимся сердцем распахнула дверь на кухню: тишина. Бросилась искать сына – а вот он, под столом, спит, уткнув опухшее, в белых полосках слез лицо в тряпку, которой она обычно вытирала столешницу. С тех пор стала оставлять ему свой платок – пусть лучше утыкается в него. Голову пришлось носить непокрытой.
В последнее время Зулейха делала многие вещи, которые раньше казались стыдными, невозможными.