Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она быстро взглянула на меня и уже вознамерилась предупредить, что «ничего не было», но я и без того заворковал: «Ну что вы, Марьпална, ну кто может подумать», и она, успокоившись, продолжила свой рассказ:
– У Макса в доме жила в это время одна дама с тремя детьми, которым я давала уроки. Ее муж, казацкий генерал Калинин, как раз приехал к ней в гости. Вдруг слышу, ко мне стучат с террасы. Я вышла, а там генерал стоял с пистолетом. Он сказал: «Княгиня, я узнал, что к вам ходят жиды. Первого жида, который к вам войдет, я застрелю». А жена его сзади мне делала знаки, чтоб я молчала. Потом контрразведка белых арестовала Мандельштама. Я пошла к казацкому генералу просить за него, а брат Мандельштама и Эренбург меня ждали. Генерал сказал: «Одним жидом меньше. Если б вы видели, какие мы делали из жидов аллеи. Хорошо, напишите письмо, что вы за него ручаетесь». Потом пришел их контрразведчик и сказал: «Все за него просят, а он делает в штаны на допросе». Потом на меня Эренбург набросился: «Вот, все вы такие, вешать вас надо». А он сам, когда выступал на Кавказе, назвал богатых дам жидами. В Москве его сразу арестовали, но Троцкий помог его освободить. Среди моих учениц в Феодосии была дочка интенданта, он мне давал муку и сахар…
И тут, к моему отчаянию, рассказчица вдруг запнулась. Может, воспоминание о сахаре и муке растревожило ее голод. Так или иначе, она не вернулась больше ни в Коктебель, ни на дороги Гражданской войны, ни в подземелья подсознания…
Она встала, сняла со стены русскую авоську с мятыми марокканскими апельсинами, взяла себе апельсин, а один дала мне.
– Плохие продукты во Франции, – сказала она, – всюду химия. Вот в России чистые продукты и очень вкусные…
Я вспомнил, сколько часов выстоял в очередях за фруктами, пока рос мой мальчик, хмыкнул неосторожно и чуть не подавился нечистым их апельсином.
– Вы что, вы мне, может, не верите, что там замечательные продукты? Что там у них всего много?
– Чего ж мне не верить? – сказал я вполне миролюбиво, но мысль вдовы уже ушла из сферы ее половозрелой юности. Ее понесло в политику.
– Роллан был мистик, – сказала она. – Он хотел всех накормить. Ближе всего он был к католическому мистицизму. Моей последней любовью был итальянский прелат из Мюнхена…
Я приободрился. Я хотел знать, гладил ли он ей ноги или хотя бы дергал ее за бороду. Но даже прелату не удалось выбить ее из политики.
– Бедный Ленин был тоже идеалист, – сказала она. – Ведь он отменил смертную казнь.
Чавкая апельсином, я пытался постигнуть логику рассказа. Уже ясно было, что материалистом был Сталин.
– Я ненавидела Хрущева, – сказала она, – потому что он все время хохотал. Хохочущий коммунист – это ужасно, у него нет сердца. Вот у Косыгина всегда был грустный вид. Я увидела его и поняла: вот человек, который страдает. Я специально поехала в советское посольство, чтоб его увидеть. Жду-жду, и вдруг – он идет с Зориным. И улыбается мне. Значит, он любит Роллана, а я люблю Лешку Косыгина. Я специально пошла в магазин «Альбин Мишель» и купила красивую книгу, чтоб ему подарить… На обложке была веточка вербы. Но потом оказалось, что книга эта о Китае и ему дарить ее нельзя…
Я восхищенно гляжу на хозяйку: любовь и политика не умирают в ее сосудах. Ах, Майя, ах, проказница.
– У меня был роман с Клоделем, – продолжает она. – Я бы легла с ним, но он был такой добродетельный…
– А Роллан? – спросил я.
Она взглянула настороженно. Вопрос был неуместным. Может, он затрагивал слишком много тайн сразу. Скорей всего, не любовных.
– Когда меня послали к нему, я не знала, оставит он меня у себя или нет. Думаете, мне не было страшно…
«Нет, нет, – захотелось мне сказать. – Это единственное, что я о вас не думаю. Я знаю, вам было страшно. Это многое для меня объясняет. То, что непонятно иностранцам. Значит, все-таки послали, – подумалось мне, – или отпустили после хорошего инструктажа…»
– Он правильно поступил, оставив вас. Он был умный человек, – сказал я вежливо. И тут же устыдился сказанного, потому что она отозвалась с надрывом, почти с ненавистью.
– Он был дурак!
Я молчал. Мне нечего было сказать. Все, что она сказала, было и важным, и неожиданным… А ей вдруг показалось, что она сказала слишком много. Или что сказанное требует расшифровки.
– Он жаловался Сталину на нерешительность здешних коммунистов. Он звал его к действию. А Сталин сказал, что они сами разберутся. Сталин был умный…
За окном стемнело. Беседа стала ходить по кругу. Что она думает о Сталине, я мог бы и сам догадаться. Я спрятал в сумку бесценный блокнот. Спасибо, бородатая Майя…
Довольно скоро после этого она ушла на Восток Вечный (как говорят масоны). После ее смерти стали происходить на нашей с ней родине некоторые отрадные перемены. Разрешили читать кое-какие архивные документы, печатать кое-какие книги. В некогда засекреченных бумагах из партархива то и дело попадались имена Майи и ее подопечного старичка Роллана. Через него органы и Коминтерн прокручивали самые разнообразные международные и даже внутрипартийные мероприятия: Роллан был безотказным. Но конечно, сам бы он никогда не додумался до этих акций. Ему следовало все подробно разжевывать, и Майя оказывалась под рукой. Конечно, и она самостоятельно ничего не могла придумать. Инструкции поступали из Москвы – через парижских кураторов более высокого ранга. По части разведтехники она, видно, не была такой уж неопытной. От веселой коктебельской вдовушки 1919 года Майя ушла далеко и, наверно, пережила за эти годы немало трудностей и страхов.
Вдова белогвардейца-князя должна была крутиться, чтоб выжить и прокормить сына. Сперва она работала во французском консульстве. Тогда ее, скорей всего, и «уполномочили». Она была человек нужный. Ее интимные и просто дружеские связи давали выход на Пастернака, Иванова, Эренбурга, Цветаеву. Она становится секретаршей Гильбо, который был приговорен к смерти во Франции, а в Москве работал во французской секции Коминтерна. Может, тогда она и проходит настоящую профессиональную школу. Первые письма Роллану она пишет в 1922-м. Он, впрочем, не изъявил тогда большого желания продолжать переписку, попрекнул ее моральной неустойчивостью и не помог пристроить у издателей ее французские стихи.
Недавно я наткнулся на записи о тогдашней Майе в дневниках юной провинциальной барышни Ольги Бессарабовой. Ольга восхищается талантами Майи и приходит в ужас от ее развращенности. «Сохрани Бог, – пишет она, – всех моих друзей и недругов близко подойти в жизни к ней… не знаю, как рассказать о Майе, которая может пленить, очаровать, странно заинтересовать, привлечь к себе каждого, кто подвернется ей на дороге, особенно, кто ей понадобится… Во всей моей жизни не знаю более страшных (опасных) людей…» Особенно испугала воронежскую девушку сцена групповой лесбианской любви с участием Майи, Марины Цветаевой и вдовы Скрябина…
Некоторое время Майя служит секретарем у профессора французской литературы П.С. Когана и, конечно, вступает с ним в связь. Вполне возможно, что она присматривает за этим знаменитым деятелем науки, усердно дававшим классовую трактовку явлениям французской литературы, но, как упрекали его посмертно советские энциклопедии, не сумевшим полностью «овладеть марксистско-ленинским методом в литературоведении» И все же это был в те годы крупный начальник, руководитель Государственной академии художественных наук. В 1925 году его назначили комиссаром советского павильона декоративного искусства на парижской выставке, и он взял с собой в Париж Майю, одну из своих секретарш. Здесь она знакомится с известным писателем Жоржем Дюамелем и пытается, как изящно формулирует это специалист по Роллану Бернар Дюшатле, стать его духовной дочерью. Дюамель, по сообщению того же Дюшатле, отвергает «ее авансы». Тем не менее в 1927 году Майя помогает писателям Дюамелю и Дюртену устроить поездку в Советский Союз, где выступает в качестве их «чичероне» (в 1928-м она сопровождает поэта Шарля Вильдрака – вошла в обойму). Как и положено профессионалу, допущенному к «работе с иностранцами», Майя демонстрирует подопечным высшую степень «веры в большевистский режим» и агитирует их «за советскую власть».