Шрифт:
Интервал:
Закладка:
После завтрака Бабель и Эйзенштейн работали над сценарием. Бабель писал к этой картине диалоги, но участвовал и в создании сцен. Обычно я, чтобы не мешать, отправлялась гулять или выходила на балкон и читала. Часто они спорили и даже ссорились. Когда Эйзенштейн ушел после одной из таких довольно бурных сцен, я спросила Бабеля, о чем они спорили.
— Сергей Михайлович то и дело выходит за рамки действительности. Приходится водворять его на место, — сказал Бабель. Он объяснил, что была придумана сцена: старуха, мать кулака, сидит в избе, в руках у нее большой подсолнух, она вынимает из него семечки, а вместо них вставляет спички серными головками вверх; кулаки поручили эту работу старухе — подсолнух должен быть подкинут к бочкам с горючим на МТС, а затем один из кулаков бросит на подсолнух зажженную спичку или папиросу — серные головки воспламенятся, вспыхнет горючее, а затем и вся МТС.
— И вот старуха сидит в избе, — продолжает Бабель, — вынимает из подсолнуха семечки, втыкает вместо них головки спичек, а сама посматривает на иконы. Она понимает, что дело, которое она делает, совсем не божеское, и побаивается кары Всевышнего. Эйзенштейн, увлеченный фантазией, говорит: «Вдруг потолок избы раскрывается, разверзаются небеса и бог Саваоф появляется в облаках… Старуха падает». Эйзенштейну так хотелось снять эту сцену, — сказал Бабель. — У него и раненый Степок бродит по пшеничному полю с нимбом вокруг головы. Сергей Михайлович сам мне не раз говорил, что больше всего его пленяет то, чего нет на самом деле, — «чегонетность». Так сильна его склонность к сказочному, нереальному. Но нереальность у нас нереальна, — закончил он.
Днем в хорошую погоду производились съемки «Бежина луга». Была выбрана площадка, построено здание для сельскохозяйственных машин, возле него поставлены черные смоленые бочки с горючим. Кругом была разбросана солома, валялось какое-то железо. Здание МТС имело надстройку-голубятню. У Эйзенштейна было режиссерское место и рупор. Мы с Бабелем иногда сидели вдали и наблюдали. Помню, что участвовало в съемках много статистов, набранных из местных жителей.
Вечерами мы ходили в кинозал на просмотр снятых днем эпизодов. Кадры были необыкновенно хороши. На фоне черного клубящегося дыма горящей МТС — взлетающие белые голуби, белые лошади, белая рубаха Аржанова, играющего роль начполита МТС. Эйзенштейну хотелось в этом фильме подчеркнуть черно-белую гамму как цветовое противопоставление светлого, счастливого и темного, мрачного. Он искал белых голубей, белых козочек, белых лошадей.
— Когда мы смотрели с вами пожар на МТС, — сказал мне Бабель, — во время съемок нельзя было даже предположить, что получатся такие великолепные кадры, — вот что значит мастерство!..
Еще до поездки в Ялту, весной 1935 года Эйзенштейн, Бабель и я ходили на спектакль китайского театра Мэй Ланьфаня. В антракте Сергей Михайлович решил пойти за кулисы.
— Возьмите с собой Антонину Николаевну, ей это будет интересно, — сказал Бабель.
И мы пошли.
Актеры находились в отдельных маленьких комнатках — актерских уборных, босые, в длинных одеяниях — и в театральных, и в простых, темных. Двери всех комнаток были открыты, актеры прохаживались или сидели. Сергей Михайлович, а за ним и я со всеми здоровались, а они низко кланялись. С самим Мэй Ланьфанем Сергей Михайлович заговорил, как я поняла, по-китайски и говорил довольно долго. Мэй Ланьфань улыбался и кланялся.
Я была потрясена. До сих пор я знала только, что Эйзенштейн владеет почти всеми европейскими языками. Возвратившись, я сказала Бабелю:
— Сергей Михайлович говорил с Мэй Ланьфанем по-китайски, и очень хорошо.
— Он так же хорошо говорит по-японски, — ответил Бабель, рассмеявшись.
Оказалось, что Эйзенштейн говорил с Мэй Ланьфанем по-английски, но с такими китайскими интонациями, что неискушенному человеку было трудно это понять. Бабель же отлично знал, как блестяще Сергей Михайлович мог, говоря на одном языке, производить впечатление, что говорит на другом.
Однажды мы с Бабелем пришли к Эйзенштейну на Потылиху[25], где он жил.
Нас встретила домашняя работница, и когда мы, пройдя коридор и столовую, постучали к нему в кабинет, Сергей Михайлович спросил: «Бабель, вы один или с Антониной Николаевной?» Узнав, что Бабель привел меня, он произнес: «Одну минуточку» — и через некоторое время нас впустил. Комната была просторная, с большим письменным столом; стены увешаны картинами и фотоснимками. И вдруг я увидела, что некоторые из них перевернуты обратной стороной. Так вот что делал Сергей Михайлович, прежде чем нас впустить! Любопытство меня одолевало, и, улучив момент, когда Эйзенштейн и Бабель увлеклись беседой, я быстро перевернула одну из картин лицевой стороной. На ней был изображен голый мужчина, очень толстый и волосатый, сидящий на стуле спиной к зрителю. Зрелище было неприятное, и я повернула изображение снова к стене.
В этот наш визит Сергей Михайлович показал нам сувениры, привезенные им из Мексики, в том числе настоящих блох, одетых в свадебные наряды. На невесте — белое платье, фата и флёрдоранж, на женихе — черный костюм и белая манишка с бабочкой. Блохи хранились в коробочке чуть поменьше спичечной, рассмотреть их можно было только при помощи увеличительного стекла.
— Это, конечно, не то, что подковать блоху, но все же! Приоритет остается за нами, — пошутил Бабель.
В тот вечер Сергей Михайлович рассказывал много интересного о Мексике и о Чаплине, с которым был хорошо знаком. Запомнилось, как Чаплин на съемках не щадил себя: если в картине он должен был упасть или броситься в воду, то десятки раз проделывал это, отрабатывая каждое движение.
— Так же беспощаден он, — говорил Эйзенштейн, — и к другим актерам.
Сергея Михайловича Эйзенштейна, которого Бабель в письмах ко мне именовал «Эйзен», он очень уважал, считал его гениальным человеком во всех отношениях и называл себя его «смертельным поклонником». Эйзенштейн платил Бабелю тем же: он высоко расценивал его литературное мастерство и дар рассказчика, очень хвалил пьесу «Закат», считал, что ее можно сравнить по социальному значению с романом Золя «Деньги», так как в ней на частном материале семьи даны капиталистические отношения, и очень ругал театр (Второй МХАТ), который, по мнению Эйзенштейна, плохо поставил пьесу и не донес до зрителя каждое слово, как того требовал необычайно скупой текст.
…Однажды в Ялте, прогуливаясь, мы с Бабелем увидели, как жена везет мужа-калеку в коляске. Ноги его были укрыты пледом, лицо бледно. Бабель сказал:
— Посмотрите, как это трогательно. Вы были бы на это способны?
И я подумала тогда: «Неужели он задумывается о такой участи для себя?»
Из Ялты в ноябре мы выехали в Одессу на теплоходе. На море был очень сильный, чуть ли не двенадцатибалльный шторм. Всю дорогу Бабель чувствовал себя ужасно, лежал в каюте совершенно зеленый, сосал лимон. На меня же шторм не действовал, я пошла ужинать в ресторан и оказалась там в единственном числе. Когда я рассказала Бабелю, что в ресторане, кроме меня, никого не было, он заметил: