Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну, скажешь тоже, Илья Иванович, — отвечал тем временем хохочущий Дюк. — Или я торговать хуже умею, чем Соловей?
— Торговать умеешь, — поднял палец стоявший рядом с Алешей Самсон, — но не торговаться! Мой отец не умеет так торговаться, как торговался уважаемый Соловей, чтобы нам всем было так хорошо, как ему сейчас! Помнишь, как он с булгарами насчет пропуска кораблей договаривался?
Самсон поднял руки, сделал торжественное и грозное лицо и с благородным гневом вскричал:
— «Да видано ли такое бесстыдство? Раньше горы эти упадут на землю и Волга вспять потечет! — и тут же прибавил скаредным голосом: — По десять гривен с корабля и ни куной больше, а то попробуйте только ко мне в Новгород приплыть!»
— Ты еще вспомни, как он у тебя седло покупал, — хихикая, подал голос Алеша. — Что ты ему в конце концов возопил?
— Как не помнить, — Самсон заржал в голос, — три часа торговались!
И Алеша, быстро напихав под шлем пучки травы, чтобы свисали на виски, подскочил к костру и очень похоже передразнил иудея:
— «Да кто из нас двоих тут жид, ты или я?!!»
Сбыслав, почувствовал, что рот против воли кривится в усмешке.
— А Гореслав-то, Гореслав, — вот муж веселый был! — проорал со своего места обычно мрачный Рагдай. — Что он тогда Таракану крикнул, как третий раз за лето его за Сулу выкинул?
— Что, Рагдаюшка, там, кроме тебя, никого из наших не было? — залюбопытствовал Илья.
— «Признайся, мужик, как на духу, ты ведь не охотиться в мой лес ходишь?»
Сбыславу показалось, что холм обрушится от хохота, Михайло Казарин упал на пузо и колотил по земле кулаком так, что подпрыгивали дрова в костре. Сбыслав этой шутки не знал, Улеб тоже, потому они робко спросили у Добрыни и вздрогнули, когда тот вдруг с диким весельем завопил:
— Алешка, они сказку про медведя не знают! Расскажи, как ты умеешь!
Алеша, ухмыляясь, подыгрывая себе на гуслях, что твой боян, громко пропел былину про незадачливого охотника и нехорошего медведя. Теперь хохотала вся степь, воины внизу просили еще. Улеб, держась за живот, хрипел:
— Са... самострелом... Ой, не могу, ну потешили!
Сбыслав хохотал вместе со всеми над похабной и веселой сказкой. И странное дело — час назад на душе камень лежал от мысли, что пал веселый и храбрый богатырь, а теперь стало легче, вместе со всеми он смеялся над былыми подвигами павших — и доблестными, и смешными, и сердце успокаивалось. Будет еще время скорбеть и плакать, но сейчас, смеясь, он словно говорил: «Спасибо, братья, за все, может, не так уж надолго мы расстались».
Пир продолжался, и Илья, нагнувшись к уху Владимира, пробасил:
— А что, княже, как кошечка, здорова ли? Не горюет больше матушка Апраксия?
Князь прыснул в братину, расплескав мед, и, вылив остатки в костер, хлопнул Муромца по плечу:
— Ну признайся, скотина, ведь ты тогда Ушмовца подначил, больше некому?
— Обижаешь, княже, — прогудел Илья. — Этого щенка подначивать не надо было — до всего своим умом доходил!
Теперь уже Добрыня, что находился в те годы в отлучке, но о невероятной кошке княгини Апраксии, как и все, был наслышан, потребовал рассказать всю историю с самого начала. Илья на два голоса с Поповичем, под гусли и бренчание рукоятью меча по щиту, рассказали былину о великом втором подвиге Яна Ушмовца. Вернувшись из-за Железных ворот, Застава узнала, что пока они по Колхиде исполняли завиральный княжой наказ, к Киеву приходили печенеги, да убежали несолоно хлебавши, и при том прославился молодой сын кожевенника Ян Ушмовец. Пятнадцатилетнего отрока немедля опоясали мечом (бог с ним, что уже полгода, как в дружине), записали на заставу, пообещали подобрать боевого коня и, как водится, устроили по такой радости великий пир. На пиру старшие богатыри, конечно, упились да и попадали под лавки мирно досыпать до рассвета. Но Ян был юн — отрок совсем, шестнадцати не исполнилось, а потому хоть и пьян сделался до беспамятства, но на ногах стоял крепко. Потому, как село солнце и прочие вои захрапели, кто где упал, Ян вылез из-за стола и отправился бродить по Киеву. Окажись на его месте Муромец — быть стуку и грому и побоищу великому, но Ушмовец был юноша добрый и мягкий, к чужому горю жалостливый. Потому, когда ноги занесли его на княжий двор, мутным разумом Ян вдруг понял, что народ в тереме не веселится. Цапнув пробегавшую мимо дворовую девку, Ян заплетающимся языком строго спросил: чего это слуги ходят мрачные, не веселятся тому, что у Русской земли появился новый защитник? Обомлевшая служанка не знала, горевать или радоваться. Вроде и понятно, что сейчас будет, а с другой стороны посмотреть — богатырь молодой и красивый. Но Ян ничего такого не делал, лишь дышал сильно хмельным медом да смотрел косыми к носу глазами, и девка, успокоившись, поведала: у княгини Апраксии издохла любимая кошечка, из Царьграда еще привезенная. Оттого княгиня была неутешна — русские-то кошки все или полосатые, или беленькие с черненьким, или черненькие с беленьким. А царьградская была желтенькая, с кисточками, вот матушка и горюет. Из всего рассказа Ушмовец уяснил только, что княгиня Апраксия печальна, и без желтой кошки с кисточками на ушах печаль не избыть. Княгиню старшие богатыри весь вечер наказывали любить и уважать — она богатырям перед князем заступница, и Ушмовец, отпустив разочарованную служанку, ушел, пошатываясь, в ночь.
Утром терем проснулся от страшного грохота: то Ушмовец, по молодости еще хмель за ночь не выгулявший, отворил с ноги двери и шагал по переходам, спрашивая у визжащих девок, где тут матушкины покои. Стражи, вместо того чтобы заступить дорогу, пятились, пугаясь не столько молодого богатыря, сколько чего-то еще. Владимира в те поры дома не случилося, но, к счастью, княгиня уже встала и оделась — Апраксия была неробкого десятка, великой княгине иначе нельзя, потому, распахнув двери своих покоев, она вышла в трапезную и строго вопросила:
— Это что еще за шум?
Посередине огромной комнаты стоял молодой витязь Ушмовец, что прославился недавно битвой с печенегами. Одежды отрока были в беспорядке, в русых кудрях застряла хвоя, а на руках сидела двухгодовалая рысь. Лютая зверюга даже не пыталась вырваться, напуганная до того, что не прижимала уже уши и не шевелила свесившимися лапами.
— Вот, эта... Кошка, стало быть, — ломающимся баском попытался объясниться Ушмовец. — Желтая, с кисточками. Ты не горюй, матушка. Не плачь.
При мысли о том, что матушка проплакала всю ночь над дохлой кошкой, Ян всхлипнул сам и протянул княгине рысь, подхватив ее под передние лапы. рысь повисла тряпкой, и княгиня, заглянув в желтые глаза, увидела там непреходящий ужас перед страшным чудовищем, что залезло неслышно под утро на любимую сосну, сдернуло за лапы, скрутило, давя всякую попытку сопротивляться, да еще дышало все время чем-то ужасным.
— Ах ты бедненькая, — тихонько сказала Апраксия.
В каждом звере, даже самонаилютейшем, жива звериная мечта: вернуться в ту пору, когда весь мир был — теплое логово, а пушистая мамка вылизывала, кормила, играла, и не нужно было думать ни о погоне, ни об охоте. Рысь посмотрела на второе чудовище в длинной белой шкуре и вдруг звериным чутьем уловила исходящие от него жалость и нежность. Надежда рванулась из стиснутой крепко груди, кошка шевельнула передними лапами и жалобно пискнула: