Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Если я немного увлекся, на то есть причина. Подумайте, как взросление меняет мозг ребенка. Мой мозг весит примерно полтора килограмма, мое тело — в пятьдесят раз больше. Когда я родился, мое тельце было придатком к голове, потому что весило всего в пять-шесть раз больше мозга. Однако на протяжении почти всей истории человечество игнорировало этот свой огромный потенциал. На самом деле самое долгое детство было у нашей цивилизации, которое ушло на то, чтобы это понять.
На протяжении почти всей истории человечества от детей требовалось просто соответствовать образу взрослого. Это заметно по персидским бахтиарам, которые, как и десять тысяч лет назад, ранней весной отправляются в большой переход с пастбища на пастбище. У таких народов в глазах детей всегда прочитывается образ взрослого: девочки всегда почти готовые маленькие мамы, а мальчики — скотоводы. Дети ведут себя точно так, как их родители.
Конечно, история человечества не заключена в промежутке между кочевыми культурами и эпохой Возрождения. Человек ни на миг не прекращает своего восхождения. Однако подъемы — связанные с молодостью, талантом, расцветом искусства — чередуются с периодами, когда путь становится очень трудным.
Конечно, были великие цивилизации. Кто я такой, чтобы принижать значение культурных феноменов Египта, Индии или даже Средневековой Европы? Однако все они провалили один тест: они ограничивали свободу воображения у молодых людей. Эти цивилизации были статичны, потому что сын делал то же самое, что отец, отец продолжал дело деда и т. д. И это были цивилизации меньшинства, потому что только узкая прослойка талантливых личностей использовалась: училась читать, училась писать, изучала другой язык и ужасно медленно карабкалась по карьерной лестнице.
В Средние века сделать карьеру можно было только через церковь. Не существовало никакого иного пути для умного бедного мальчика, чтобы подняться наверх. А в конце его ждал образ Бога, который говорил: «Теперь ты добрался до последней заповеди: „Не спрашивай“».
Например, когда в 1480 году Эразм осиротел, ему оставалось только одно: подготовиться к карьере священнослужителя. Службы тогда были так же прекрасны, как и сейчас. Но жить в монастыре — значит отгородиться от знаний железной дверью. Эразм сумел преодолеть эту преграду, потому что начал вопреки запретам читать труды древнегреческих классиков и открыл для себя целый мир: «Язычник говорит это, обращаясь к язычникам, — в сердцах написал он однажды. — Но труд его открывает всеобщие идеи справедливости, святости и истины. Я с трудом сдерживаюсь, чтобы не воскликнуть: „Святой Сократ, молись за меня!“»
Всю жизнь Эразм дружил с двумя людьми: Томасом Мором из Англии и Иоганном Фробениусом из Швейцарии. Мор подарил Эразму то, что я получил, приехав в Англию, — наслаждение от общения с просвещенными умами. От Фробениуса он узнал о силе печатного слова. Семья Фробениусов в начале XVI века занималась изданием мировой классики, уделяя особое внимание медицинским трактатам. Напечатанные Фробениусами произведения Гиппократа, на мой взгляд, — одни из самых красивых книг в мире. В этом фолианте счастливая страсть печатника так же глубока, как знания автора.
Что значат эти три человека и их книги — трактаты Гиппократа, «Утопия» Томаса Мора, «Похвала глупости» Эразма Роттердамского? Для меня они — проявление демократии интеллекта, вот почему я воспринимаю Эразма, Томаса Мора и Фробениуса как гигантские фигуры своего времени. Демократия интеллекта происходит от печатных книг, а поставленные в них в 1500-х годах проблемы до сих пор бурно обсуждают студенты. Почему Томаса Мора казнили? Он умер из-за того, что король считал его мысли влиятельными. Стражем единства науки — вот кем хотел быть Мор, кем хотел быть Эразму с, кем хочет быть каждый острый ум.
Тем не менее существует вековой конфликт между интеллектуальным лидерством и гражданской властью. Какой древней, какой горькой показалась мне историческая родина, когда я шел из Иерихона той же дорогой, что и Иисус, и увидел Иерусалим на горизонте, как он видел его, отправляясь на верную смерть.
Существует вековой конфликт между интеллектуальным лидерством и гражданской властью. Какой древней, какой горькой показалась мне историческая родина, когда я шел из Иерихона той же дорогой, что и Иисус, и увидел Иерусалим на горизонте, как он видел его, отправляясь на верную смерть.
Панорамный вид на Иерусалим, Израиль.
Смерь, потому что Христос был интеллектуальным и моральным лидером, но столкнулся с государственной машиной, для которой религия была лишь средством подчинения. Иисус оказался перед выбором, с которым снова и снова сталкивается каждый лидер. Так было с Сократом в Афинах, Джонатаном Свифтом в Ирландии, Махатмой Ганди в Индии и Альбертом Эйнштейном, который отказался стать президентом Израиля.
Я упомянул Эйнштейна намеренно, поскольку он был ученым, а интеллектуальное лидерство XX века зиждется на ученых. И здесь кроется серьезная проблема, так как наука — это и источник власти, который государство хочет обуздать. Но если научный мир позволит так к себе относиться, то рухнут все надежды и убеждения XX века. Мы останемся ни с чем, так как в нашем веке убеждения могут основываться только на науке как на дани уникальности человека и гордости за его деяния.
Поясню свою мысль на конкретном примере. Идеальным воплощением вышесказанного я считаю Джона фон Неймана. Он родился в 1903 году в еврейской семье, проживавшей в Венгрии. Появись он на свет на сто лет раньше, мы бы о нем никогда ничего не услышали. Он бы посвятил свою жизнь тому, чем были заняты все мужчины в его роду, — толкованию священных книг.
С юных лет Джон фон Нейман демонстрировал незаурядные математические способности, к двадцати пяти годам он уже стал автором двух больших теоретических работ, которые принесли ему мировую известность.
Обе теории, придуманные Нейманом, так или иначе были связаны с игрой. Согласитесь, что в некотором смысле наука и даже человеческое мышление напоминают игру. Абстрактная мысль требует удивительного сочетания детства и зрелости. Тогда человек способен делать что-то без конкретной сиюминутной цели, чтобы подготовить себя к осуществлению долгосрочных стратегий и планов.
Я работал с Джонни фон Нейманом в Англии во время Второй мировой войны. Он первым заговорил со мной о своей «Теории игр» в лондонском такси — он любил рассуждать о математике в такси. И я, естественно, будучи заядлым шахматистом, горячо поддержал его: «Вы имеете в виду теорию таких игр, как шахматы?» Однако Нейман возразил: «Нет-нет! Шахматы — не игра. Шахматы — хорошо продуманная стратегия. Вы не можете продумать все варианты, но в теории должно быть решение, правильная стратегия из любой позиции. Настоящие игры совсем другие. Реальная жизнь не шахматы. Реальная жизнь — это чередование блефа, маленьких обманов и поиска ответов на вопросы: что я сделаю и для чего? что сделает другой человек и почему? Именно эти игры я имею в виду, именно вокруг этих игр я построил свою теорию».