Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– И все-таки сейчас мы дома, – сказала, точно напомнив об этом, Наташа.
– Не говори, – продолжала Анна. – Что мы пережили, что перенесли – непостижимо; нам как-никак повезло: даже до сих пор не верится, что живы. В свой ботинок и ночью наощупь влезешь ногой. Родина спасла нас. Не знаю, что бы с нами было, если бы мы оказались в эти тяжелые дни вдали от нее. Ведь за нее держались, как дети, за мать.
– Истинно, – сказала, помаргивая, Поля. – Я-то зачем еще пришла к вам тотчас – еще не разупаковалась, хотя, собственно, мне и разупаковывать-то нечего. Я пришла к вас с предложением: переходите-ка вы жить ко мне, в избу.
– К тебе?
– Да, а что? Изба ведь большая, все равно пустует… Перетаскивайтесь! Что же будете вы мытариться и дальше тут, в сырости? – Поля точно этим самым и давала понять наперед, что она снова берет на себя какую-то часть браздов Анниного правления семьей, облегчая тем самым долю Анны.
– Сегодня мы уже разок попробовали перетащиться – в Лизаветину избу, – призналась Анна, покраснев. – Один советский командир нас туда определил, пришел к нам и определил туда; сказал, что приказано нашей властью больше не жить населению в землянках. Да та распорядительница, сама Лизавета, некстати заявилась, выгнала нас. Уж она нас лаяла, лаяла… Лаяла, лаяла за что-то. И такие мы и сякие. Захапали все…
– Ну? – привставшая было Поля, для того, чтобы идти, присела снова, заморгала часто глазами.
– Такая базарная баба. Я никогда о ней так не думала… И она даже не помнит, «спасибо» не сказала, что, когда лежала в нашей избе в тифу, сколько Наташа за ней ходила, как потом учили ее ходить – ноги у нее отнялись… Все это забыто… Мы – хапуги, и все тут…
– Так-так-так. – И Поля вдруг скривилась в лице и заплакала. – Такая семья у тебя, Аннушка, – и вот тебе приткнуться некуда? Немедленно пошли ко мне, слышите! Я как чувствовала. Сердце мое ныло-поднывало.
– Полюшка, спасибо. Да ведь я со своею ребятней сильно стесню тебя – смотри, закаешься потом… Сама хлебнула лиха.
– Ну будет, будет тебе извиняться. Стыдно! У тебя-то не изба же – сюда всякая вода вмиг сейчас нахлещет, что ты, право…
– Для обезопаски мы уже весь снег сверху – с перекрытия – срыли, скинули. Чтоб не затопило нас.
– Все равно вода насочится и набежит, как в колодец. Идемте, я говорю.
– Надо же, наверное, со Степанидою поговорить насчет этого…
– А для чего?! – повысила голос Поля. – Совсем необязательно докладываться ей, скрипучке. Изба у меня вместительная. Нас же только двое. Так что места хватит всем, родные вы мои. В тесноте, да не в обиде. И для хорошего дружка и сережку из ушка. – И потому, с какой радостной дрожью она говорила, это было видно, что она тоже соскучилась по Анне, по Дуне, по их ребятам, и что в этом возобновляемом общении с ними она испытывала для поддержания своего духа потребность не меньшую, чем они в ней.
И, как в дни оккупации, в конце 41-го после того, как Поля съездила на лошади на три дня под Старицу, на фронт, Кашины заметили за ней одну особенность: новой, непривычной для них чертой в ее характере явилось почти равнодушное отношение к таким вопросам, о которых прежде волновалась больше, – о лошади, о сене, о лесе, о доме и так далее, – так и теперь в ее характере заметно было рождение еще чего-то нового, словно на нее нашло новое откровение, или дальнейшее его развитие, яркое, несдержанное. Она сама-то принимала это, как должное.
Наверное, прав был Антон, своим мальчишечьим чутьем предугадавший увлеченность Полиной натуры: ему с ней и было потому всегда интересно постигать и открывать для себя мир – она тоже увлекалась им без оглядки. Уже на выходе Поля, как бы вспомнив, спросила у провожавшей Анны:
– Ну, а что же остававшиеся здесь прихвостни немецкие смылись-испарились? Не знаешь?
– Как же: в день нашего возвращения сюда сам Федоскин к нам подошел. Елейный. Удостоил чести.
– Ну! Ну! Он не сбежал?
– Да, самолично. Как будто с повинной передо мной.
– Вот как его выворотило… Туда-сюда… Мужик еще!.. Эх ты, заяц косой! Куда ж ты забежал скосу?
– А я разве тут судья ему? Совесть должна каждого судить.
– Да, уж не помогут ни гром, ни гроза, ни материнская слеза. Не жди. Мол, против силы ничего не сделаешь, не попрешь. Это рассуждения потом у людей бесчестных задним числом. Знаем мы… Так не канительтесь вы – переходите на житье ко мне, пока день не кончился – сегодня же!
На том с Полей и сошлись Кашины: сейчас они пообедают и начнут перетаскивать вещички. В который-то раз.
В этом человечном разговоре с ней Анна будто освежилась вся и опять, глядишь, взбодрилась, как от нужной порции оздоровляющего так лекарства. А картофельный и капустный дух – в печке варево томилось – совсем вернул ее к действительности, в которой снова приходилось что-то делать, чтобы дальше жить. И она насовсем забыла в этот день, что хотела славно с дочерью поговорить, – перебилось все.
XХ
Для чего ж люди живут? И в чем же истинном, собственно, видят они смысл жизни для себя? В бесконечном самонасыщении всем доступным – сообразно только возникающим желаниям иметь чего-нибудь? Такова ведь, в общем-то, ее сложившаяся общепринятая примитивная модель, легко всеми видимая, узнаваемая, достижимая (если не в большом, то в малом)? Но мало кто осмысливает ее в муках собственных и так уберегает от фальшивленья ум свой, чтобы жить осмысленно-мудрее, органичнее. Куда до этого! Все меньше – в захлестнувшей гонке. Задаются главным этим-то вопросом, все переосмысливая за собою, только считанные – мудрецы – самые способные к самопознанию, к самоконтролю. На мнимо просвещенный ходовой взгляд большинства – это только чудаки, личности заведомо немодные и даже очень неудобные в нашем быту, с каких сторон ни подойдешь. Для большинства людей смысл собственной жизни, или человеческой вообще, им точно видится лишь в готовно и услужливо, что ли, подставленной к их колыбельке плоскости, что все вечное – Земля, Солнце, вода, небо и растительность, и животные, и птицы, и рыбы – навсегда дано нам вместе с нашим рождением, как чудесное,