Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Что случилось с младенцем? Кто знает? Нам было велено не спрашивать, а мы были девочками послушными, вопросов не задавали, и никто нам ничего не рассказывал. Только однажды Хая разбудила нас обеих, меня и Фаню, и сказала, что она ясно слышит доносящийся из сада плач младенца, хотя ночь была дождливая и ветреная. Мы хотели одеться и выйти, но боялись. Пока Хая ходила будить папу, младенческий плач умолк, но папа все-таки взял большой фонарь и вышел в сад. Он проверил все углы и закоулки, вернулся и произнес с ноткой грусти: «Хаюня, по-видимому, тебе приснился сон». Мы не спорили с нашим папой, да и чему бы помог такой спор? Но все трое мы точно знали, что это не было сном, приснившимся Хае, а младенец, действительно, плакал в саду: доказательством служило то, что не только Хая, но и Фаня, и я слышали плач. И я все еще помню его: тонкий и такой высокий, такой пронзительный, хватающий за сердце. Так плачут малыши не тогда, когда они голодны, или хотят грудь, или им холодно, а тогда, когда у них что-то очень сильно болит.
А потом красавица Дора заболела какой-то редкой болезнью крови, и папа снова дал денег и послал ее на консультацию к какому-то великому профессору в Варшаву, такому же знаменитому, как Луи Пастер, и больше она к нам не возвращалась никогда. Ксения Дмитриевна продолжала по вечерам рассказывать истории, но истории эти, в конце концов, становились все более дикими, проще говоря, грубыми, а иногда в ее рассказы вклинивались даже не совсем приличные слова, и мы не хотели их слышать. Точнее, хотели, но не показывали этого, поскольку мы были девочками, воспитанными так, как это было принято в прежние времена, уж не так, как воспитывают нынче.
А маленькая Дора? О Доре мы между собой больше не говорили никогда. И Ксения Дмитриевна не упоминала ее имени, будто простила дочери, что та отобрала у нее любовника, но не простила того, что сгинула она в Варшаве. Вместо нее растила Ксения двух прелестных птичек в клетке на террасе, и они хорошо прожили до самой зимы. А зимой замерзли. Обе.
Менахем Гелертер, написавший книгу о гимназии «Тарбут» в Ровно, был преподавателем ТАНАХа, литературы и истории еврейского народа. В его книге «Насколько нам помнится» я среди прочего нашел некоторые сведения и о том, что учили моя мама, ее сестры и подруги в рамках изучения иврита в двадцатые годы, «несмотря на хроническую нехватку ивритских учебников и пособий»:
…«Книга Агады», избранные произведения поэтов Золотого века в средневековой Испании, средневековая еврейская философия, сборники произведений Х. Н. Бялика и Шаула Черниховского, а также избранные произведения Шнеура, Яакова Кагана, Бердичевского, Фришмана, Переца, Шалома Аша, Бреннера (все эти книги вышли в издательстве «Тушия»), среди изучаемых авторов — Менделе Мохер Сфарим, Шолом-Алейхем, Беркович, Кабак и Бурла. Кроме того (в переводах, выпущенных в большинстве своем издательствами «Штыбель» и «Оманут») проходили в гимназии избранные произведения Толстого, Достоевского, Пушкина, Тургенева, Чехова, Мицкевича, Сенкевича, Красиньского, Метерлинка, Флобера, Ромена Роллана, Шиллера, Гете, Гейне, Гауптмана, Вассермана, Шницлера, Петера Альтенберга, Шекспира, Байрона, Диккенса, Оскара Уайльда, Джека Лондона, Тагора, Гамсуна, а также «Похождения Гильгамеша» в переводе Черниховского и другие шедевры мировой литературы. И еще: «История Израиля» И. Н. Симхони, «История Второго Храма» Иосефа Клаузнера, «Пучина бездонная» Натана Гановера, «Бич Иехуды» Шломо Ибн-Верга, «Книга слез» Шимона Бернфельда, и «Израиль в диаспоре» Бенциона Динабурга…
* * *
— Каждый день, — рассказывает мне тетя Соня, — ранним утром, до того, как начнется жара, в шесть, а то и до шести, я осторожно спускаюсь по лестнице, чтобы выбросить мусор. Прежде, чем подняться к себе, я должна отдохнуть там немного, посидеть несколько минут у ограды, рядом с мусорными баками, потому что из-за этих лестниц я с трудом могу дышать. Иногда я встречаю там женщину, новую репатриантку из России, Варю, которая каждое утро подметает тротуар у нас на улице Вайзель. Там в России она была очень большой начальницей. Здесь подметает улицы. Иврит она почти не учила. Иногда мы обе задерживаемся на несколько минут у мусорных баков и немного разговариваем по-русски.
Почему она работает подметальщицей? Чтобы поддержать двух дочек, которые учатся в университете: одна — будущий химик, а другая — дантист. Мужа — нет. Родственников в Израиле — тоже нет. На еде — экономят. На одежде — экономят. Жилье — все живут в одной комнате. Все для того, чтобы хватило средств на учение и на учебники. Так всегда было в еврейских семьях: там верили, что образование — это опора, фундамент будущего, единственная вещь, которую никто не может отобрать у твоих детей даже, если, не приведи Господь, случится еще одна война, еще одна революция, еще одна эпидемия, еще новые напасти. Диплом всегда можно быстро спрятать, зашить в одежду, когда приходится бежать туда, где евреям еще позволяют жить.
Люди других национальностей у нас, бывало, говорили так: «Диплом — это религия евреев. Не богатство. Не золото. Диплом». Но за этой верой в диплом кроется еще одна вещь, более сложная, более глубинная. Дело в том, что в те времена, нас, девочек, даже таких, как мы, вполне современных, учившихся в гимназии, а затем и в университете, даже нас воспитывали в убеждении, что женщине, конечно, позволено быть образованной, принимать участие в общественной жизни, но… только до рождения детей. Твоя жизнь принадлежит тебе только на короткое время: от момента ухода из родительского дома и до первой беременности. С этого мгновения, с начала первой беременности вся наша жизнь должна была вращаться только вокруг детей. Точно так же, как это было и у наших матерей. Ради детей можно даже подметать улицы, ибо ребенок твой — он цыпленок, а кто ты? Ты всего лишь яичный желток, который цыпленок поглощает, чтобы расти и набираться сил. Но вот твой ребенок вырос — однако и тогда ты не станешь, как прежде, самой собой, потому что из мамы просто-напросто превратишься в бабушку, которая всего лишь оруженосец своих детей в процессе выращивания ими собственного потомства.
Верно, и в те годы было немало женщин, сделавших карьеру, включившихся в общественную жизнь. Но за их спинами шептались: погляди только на эту эгоистку, она сидит себе на разных заседаниях, а ее несчастные дети растут на улице и расплачиваются за это полной мерой.
Теперь наступили новые времена, теперь, наконец-то, женщине, кажется, дают возможность жить собственной жизнью. Или это так только на первый взгляд? Быть может, и женщина нового поколения все так же плачет по ночам в подушку после того, как муж ее уснул, потому что она чувствует себя поставленной перед жестким выбором: либо то, либо это. Я не хочу судить — это уже не мой мир. Чтобы сравнить, мне пришлось бы ходить от двери к двери, выясняя, сколько материнских слез проливается сегодня на подушку из ночи в ночь, в темноте, после того, как уснул муж… И проводить сравнение между слезами тех дней и слезами нынешними…
* * *
Иногда я вижу по телевизору, а иногда даже отсюда, с балкона, как молодые пары после работы все делают вместе: стирают, развешивают белье, пеленают, готовят еду… Однажды я даже слышала в бакалейной лавке, как молодой парень сказал, что завтра они с женой идут, как он выразился, «чтобы сделали нам анализ плаценты». Когда я услышала, как он это говорит, у меня комок встал в горле: быть может, мир все-таки понемногу меняется?