Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я уже замерзла. Как ты думаешь, они уменьшат кондиционер, если я попрошу?
— Вряд ли. Хочешь накинуть мой пиджак? — спрашивает Никхил.
— Нет, спасибо. — Мушуми улыбается мужу, но вдруг чувствует себя опустошенной, глубоко несчастной.
Ей не нравятся мальчики-подростки из Бангладеш, которые подают им горячие хлебцы серебряными щипцами. Ее раздражает, что старший официант, подошедший принять их заказ, несмотря на безукоризненные манеры, не смотрит им в глаза, а обращается к бутылке минеральной воды, стоящей между ними на столе. И хотя они уже сделали заказ, Мушуми хочется встать и уйти. Она уже сделала так однажды неделю назад, в одном дорогом салоне. Что-то в манере парикмахерши, в скучающем выражении ее лица, в том, как она небрежно подняла прядь ее волос и посмотрела на просвет, показалось Мушуми ужасно оскорбительным. В результате она просто встала и вышла из салона, когда та на минутку отошла, чтобы побеседовать с другой клиенткой. Интересно, что такого особенного нашли в этом ресторане Астрид и Дональд? Может быть, здесь потрясающая кухня? Но когда приносят их еду, Мушуми начинает еще больше злиться. Ее подают на огромных квадратных тарелках, покрытых узорами майонеза и украшенных зеленью, но сами порции микроскопические. Как обычно, они пробуют блюда друг у друга с тарелки, но в этот раз закуска Никхила ей не нравится. Сама она управляется быстро и вынуждена смотреть, как Никхил разделывается со своей перепелкой.
— Не стоило сюда приходить, — вырывается у нее.
— Почему? — Он смотрит вокруг с одобрением. — По-моему, довольно милое местечко.
— Не знаю. Просто здесь совсем не так, как я думала.
— Раз уж мы здесь, давай оттянемся по полной.
Но ей не хочется оттягиваться. К концу трапезы ей приходит в голову, что она и не наелась, и не захмелела. Несмотря на два коктейля и бутылку вина на двоих, Мушуми остается неприятно трезвой. На тарелке Никхила лежит горка костей — смотреть противно. Скорее бы он закончил есть, чтобы она могла закурить сигарету.
— Мадам, ваша шаль. — Один из мальчиков подает ей упавшую на пол пашмину.
— Ох, простите. — Мушуми чувствует себя неуклюжей, нескладной. Она смотрит себе на колени — все платье покрыто лиловыми волосками от пашмины. Она пытается отряхнуть платье, но волоски прилипли к нему, как кошачья шерсть.
— Что случилось? — Никхил поднимает глаза от своей тарелки.
— Ничего. — Ей не хочется говорить, что его дорогой подарок испортил ее платье.
Они в зале последние — остальные клиенты давно ушли. Ужин оказался гораздо дороже, чем они ожидали, и, когда Никхил подписывает чек, ей хочется плакать. Дурацкий ужин, а чаевых он оставил им на целую армию. За что? Она оглядывается по сторонам: с части столиков уже сняли скатерти, официанты переворачивают стулья и ставят их на столы.
— Ты посмотри, они уже сворачиваются, а мы еще не ушли!
Он пожимает плечами:
— Дорогая, уже поздно, может быть, по воскресеньям они раньше закрываются?
— Знаешь, за такие деньги они могли бы подождать, пока мы выйдем. — В горле у нее стоит плотный ком, глаза наливаются слезами.
— Мушуми, что с тобой? Ты ничего не хочешь мне сказать?
Она отрицательно качает головой, закрывает глаза. Ей не хочется ничего ему объяснять. Надо просто вернуться домой, забраться в кровать и забыть этот вечер, поместить его в чулан своей памяти и запереть на ключ. На улице моросит дождь, и Мушуми рада, что не придется идти домой пешком, что можно теперь с чистой совестью поймать такси.
— Так что же все-таки случилось? — спрашивает Никхил по дороге, и она чувствует, что его терпение на исходе.
— Просто я так и не наелась. — Она смотрит в окно на пролетающие мимо них ярко освещенные дешевые ресторанчики, кафе, пиццерии и суши-бары. Обычно она в подобные заведения не заходит, но сегодня они выглядят так весело, заманчиво. — Знаешь, пожалуй, съела бы пиццу.
Через два дня в Нью-Йоркском университете начинается новый учебный год. Для Мушуми этот год особенный — период ученичества закончился навсегда. Больше ни разу в жизни ей не придется готовиться к экзаменам, с восторгом думает она. Конечно, предстоит еще писать диссертацию, но все равно она чувствует себя свободной. Мушуми работает по договору, преподает французский язык для начинающих, три раза в неделю. Все, что ей нужно, — это посмотреть на расписание и записать в свой календарь часы занятий. Самое большое усилие, которое она должна сделать, — это запомнить своих студентов по именам. Ей льстит, что все они считают ее француженкой, или наполовину француженкой, — так приятно смотреть на их отвисшие челюсти, когда она признается, что родилась в Нью-Джерси в семье бенгальских эмигрантов.
В этом семестре занятия у Мушуми начинаются в восемь утра — сначала это ее расстроило, но теперь, когда она, приняв душ, свежая и бодрая выходит из дома и шагает по улице, держа в руке кофе латте, купленный в соседнем кафе, ей хочется широко улыбнуться миру. Она вышла из дома, когда Никхил еще спал, он даже не услышал звука будильника. А вчера вечером Мушуми разложила на кресле одежду, собрала книги и бумаги, чего не делала со второго курса. Ей нравится, что улицы еще пусты, она довольна, что поднялась практически с рассветом. И к тому же это внесло разнообразие в их утреннюю рутину — обычно Никхил впопыхах выскакивал из дома с мокрой головой в то время, как она только наливала себе первую чашку кофе. Спасибо и за то, что ей теперь не надо первым делом садиться за свой рабочий стол — фактически, весь последний год ее жизни прошел в спальне или в библиотеке. И теперь ей не надо проводить дни в окружении мешков с грязным бельем, которые ни один из них не может вовремя отнести в прачечную — руки у них доходят до этого лишь раз в месяц, когда носки и трусы заканчиваются. Мушуми думает о том, что студенческие, холостяцкие привычки глубоко въелись в их жизнь, хотя она теперь — замужняя женщина с хорошей работой, а Никхил — преуспевающий молодой архитектор, хоть звезд с неба и не хватает. Да, зарабатывает он пока немного, но так даже лучше: если бы она вышла замуж за Грэма, ей очень скоро стало бы казаться, что ее карьера — всего лишь женское развлечение, приятное времяпрепровождение, с практической точки зрения совершенно не важное. Конечно, преподавание — тоже своего рода развлечение, напоминает себе Мушуми, вот когда у нее появится настоящая работа, чтобы с десяти до шести, это будет совсем другое дело! Интересно, куда ее занесет судьба? Может быть, в Айову? Или в Каламазу? Они уже несколько раз шутили с Никхилом по поводу того, как они будут жить, если ее пригласят работать в другой университет. Станут еще одной «семьей выходного дня», будут кататься друг к другу по выходным? Только, скорее всего, это ей придется кататься в Нью-Йорк, а не наоборот. И все-таки ей хочется переехать в новое место, начать жизнь с нуля, как это когда-то сделали ее родители. Она до сих пор восхищается их мужеством. Мушуми уже подходит к зданию факультета иностранных языков, как вдруг ее внимание привлекает небольшая толпа, собравшаяся у входа. У тротуара припаркована машина «скорой помощи», задние двери раскрыты настежь. Санитары переговариваются друг с другом по рации, из нее доносится треск радиопомех. Она заглядывает внутрь «скорой», но там пусто, только мигающее лампочками реанимационное оборудование, которое вызывает у нее дрожь. Мушуми взбегает на второй этаж — тут полно народу, все незнакомые лица. «Кто-то упал в обморок, — говорят в толпе, — понятия не имею, что там случилось». Наконец в конце коридора открываются двери, и санитары выносят носилки с телом, покрытым белой простыней. Толпа в испуге отшатывается, кто-то испуганно вскрикивает. Мушуми закрывает рот рукой, чтобы тоже не закричать. Из-под простыни высовываются ноги, обутые в туфли бежевого цвета на низком каблуке, — явно женские. Мушуми ловит за рукав проходящую мимо преподавательницу старших курсов, и она рассказывает детали трагедии: это Элис, секретарша, работавшая в деканате, она вдруг потеряла сознание, когда разбирала почту. К тому времени, как подъехала «скорая», она была уже мертва. Аневризма. Незамужней, не особо привлекательной и довольно неприветливой Элис было около тридцати, она все время пила травяные отвары. Мушуми она совсем не нравилась: несмотря на молодость, в ней было что-то от старухи.