Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Овуор сидел, выпрямившись, под кедром с темной хвоей и с напряженным вниманием тоже наблюдал за малейшим движением малыша. Рядом с ним лежала трость с ручкой в виде львиной головы, которую он купил себе в первый рабочий день Чебети. Он грыз веточку молодого тростника, регулярно сплевывая на высокую траву, так что она играла в лучах заходящего солнца всеми цветами радуги, как роса ранним утром. Другой рукой он теребил Руммлера, который даже во сне дышал так громко, что отпугивал мух до того, как они начнут ему досаждать.
Своей гармонией и наполненностью эта сцена напомнила Вальтеру картинки из книжек его детства. Он слабо улыбнулся, осознав, что люди европейским летом не чернеют и не сидят под кедрами и лимонами. Так как разговор с капитаном еще бурлил у него внутри, Вальтер хотел запретить своим глазам упиваться этой веявшей на него идиллией, но его чувства терпели такое насилие лишь недолгое время.
Хотя воздух был тяжелым от жаркой влаги, Вальтер наслаждался каждым вдохом. У него возникло смутное желание удержать эту картину, пленившую его своей невинностью. И обрадовался, когда Регина, заметив отца, освободила его от этих снов наяву. Она махнула ему, и он махнул в ответ.
— Папа, у Макса уже есть настоящее имя. Овуор называет его аскари йа усику.
— Немного великовато для такого малыша.
— Ты же знаешь, что значит аскари йа усику? Ночной солдат.
— Ты хочешь сказать, ночной страж.
— Ну да, — нетерпеливо сказала Регина, — потому что он спит весь день, а ночью всегда бодрствует.
— Не только он. А где, собственно, твоя мать?
— Дома.
— И что она там делает, в такую жару?
— Переживает, — хихикнула Регина. Слишком поздно она вспомнила, что ее отец не умеет читать по голосу И глазам и она крадет у него покой. — О Максе, — раскаявшись, быстро пояснила она, — написали в газете. Я уже прочитала.
— Почему ты сразу не сказала?
— Да ты и не спросил меня, где мама. Чебети сказала, женщина должна молчать, когда мужчина посылает свои глаза в сафари.
— Ты хуже всех негров, вместе взятых, — отругал ее Вальтер, но это было живительное нетерпение, от которого голос его стал громче.
Он так быстро побежал к номеру, что Овуор в беспокойстве встал. Он поспешно бросил на землю тростинку и палку, даже не дав себе времени поразмять руки-ноги. Руммлер тоже проснулся и побежал за Вальтером во весь дух, как только позволяли его неуклюжие лапы.
— Покажи, Йеттель, — закричал Вальтер на бегу. — Я не думал, что так быстро получится.
— Вот. Почему ты мне ничего об этом не сказал?
— Я готовил сюрприз. Когда родилась Регина, я еще мог подарить тебе кольцо. С Максом хватило только на объявление.
— Но какое! Я ужасно обрадовалась, когда старик Готтшальк принес газету. Он был под впечатлением. Представь, кто только его не прочитает!
— Надеюсь, в этом ведь весь смысл. Ты уже нашла кого-нибудь из знакомых?
— Нет еще. Я хотела оставить эту радость тебе. Ты ведь всегда был первым в этом.
— А ты всегда находила хорошие новости.
Газета лежала раскрытой на маленьком табурете возле окна. Тонкая бумага шуршала при каждом порыве ветра, складываясь в знакомую и все-таки вечно новую мелодию надежды и разочарования.
— Наши барабаны, — сказал Вальтер.
— Я уже как Регина, — сказала Йеттель, наклонив голову кокетливо, как когда-то. — Слышу истории до того, как их расскажут.
— Йеттель, да ты к старости еще поэтом станешь.
Они стояли у открытого окна, блаженно глядя на пышные фиолетовые бугенвиллеи на белой стене, не замечая, как близки их тела и головы; это было одно из тех редких мгновений их брака, когда каждый соглашался с мыслями другого.
«Дер Ауфбау» была непохожа на другие газеты. Уже перед войной, а уж тем более после нее это немецкоязычное издание из Америки было больше чем рупором эмигрантов всего мира. Каждый выпуск, хотели они того или нет, питал корни прошлого и раздувал бурю тоски, в которой бешено крутилась карусель воспоминаний. Всего несколько строчек могли стать судьбоносными. Сначала читались не статьи и не передовицы. Куда важнее были объявления о поиске родственников, свадьбах, похоронах и рождении детей.
Благодаря им воссоединялись люди, не слышавшие друг о друге с тех пор, как они выехали из страны. Информация о родине могла и приговоренных к эшафоту пробудить к жизни. Задолго до бюллетеней официальных гуманитарных организаций газета извещала о тех, кто избегнул бойни и кто в ней погиб. Еще одиннадцать месяцев после войны «Дер Ауфбау» была для выживших единственной возможностью узнать правду.
— Да объявление-то просто огромное, — удивился Вальтер. — И разместили на самом верху. Знаешь, что я думаю? Мое письмо попало в руки кому-то из наших знакомых, и он захотел порадовать нас. Представь себе, сидит кто-нибудь в Нью-Йорке pi вдруг читает наше имя и что мы из Леобшютца. И понимает, что меня все-таки не съел лев.
Вальтер откашлялся. Он вспомнил, что всегда делал это в суде перед заключительной речью, но прогнал это воспоминание, которое ощутил как признание вины. Хотя он понимал, что Йеттель уже выучила текст наизусть, он прочитал эти несколько строчек вслух: «Доктор Вальтер Редлих и госпожа Генриетте, урожденная Перльс (ранее проживавшие в Леобшютце) извещают о рождении их сына Макса Рональда Пауля. П/я 1312, Найроби, колония Кения. 6 марта 1946 года».
— Ну, что скажешь, Йеттель? Твой муженек снова стал господином доктором. Впервые за восемь лет.
Еще говоря это, Вальтер догадался, что случай дал ему повод рассказать Йеттель о разговоре с капитаном и о великом шансе попасть в Германию за счет армии. Надо было только найти верные слова и, прежде всего, мужество, чтобы как можно бережнее сообщить ей: он окончательно решился на дорогу в один конец. На какое-то мгновение ему очень захотелось, несмотря на свой опыт, поддаться иллюзии, что Йеттель поймет его и, может, даже восхитится его прозорливостью. Но он знал, что обманывает себя.
Вальтер знал с того самого дня, когда впервые упомянул о возвращении в Германию, что ему не стоит рассчитывать на понимание со стороны Йеттель. С тех пор из несущественных споров часто разгорались ожесточенные бои, в которых отсутствовали здравый смысл и логика. Ему казалось насмешкой, что при этом он завидовал бескомпромиссности жены. Как часто он и сам сомневался в своей способности перенести боль, которая всегда сверлила бы незаживающие раны. Но каждый раз, перепроверяя причины своего решения, убеждался, что для него нет другого пути, как вернуться к своему языку, своим корням и своей профессии. Ему было достаточно только представить себе жизнь на ферме, как сразу становилось ясно, что он хочет и должен вернуться в Германию, как бы ни был мучителен путь туда.
Йеттель думала по-другому. Она была довольна жизнью среди людей, которым хватало ненависти к Германии, чтобы воспринимать настоящее как счастье, которое только и пристало спасшимся из ада. Ей не нужно было ничего другого, кроме уверенности, что другие думают, как она; она всегда противилась изменениям. Как противилась и отъезду в Африку, когда каждый день промедления означал смертельную угрозу.