Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Я – счастлива.
У бабки иссякли последние надежды на то, что Эрендира удерет из монастыря, но она по-прежнему держала осаду, не зная толком, что предпринять, и лишь в день Пятидесятницы ее осенила счастливая мысль… В канун этого праздника миссионеры рыскали по всей пустыне, отлавливая незамужних беременных женщин, чтобы обвенчать их с сожителями. Миссионеры добирались до забытых Богом селений на полуразбитом грузовичке, в котором везли огромный сундук с яркими побрякушками и четырех хорошо вооруженных солдат. Склонить женщин к браку было нелегкой задачей – сожительницы оборонялись от Божьей благодати, как могли, не напрасно страшась, что, как только станут законными женами, их мужья свалят на них всю тяжелую и грязную работу, а сами будут разлеживаться в гамаках. Приходилось уламывать их обманом, растворяя суровую волю Бога в сиропе самых убедительных слов их родного языка, дабы не запугать сверх меры. Однако даже самые несговорчивые сдавались при виде сережек из сусального золота. А с мужчинами, если женщины соглашались добром, разговор был короткий: ударами прикладов их вытряхивали из гамаков, связывали по рукам и ногам и, затолкнув в кузов, везли венчаться.
Несколько дней кряду мимо бабки в сторону монастыря проскакивал грузовичок, набитый беременными невестами, но сердце не подсказывало бабке, что это – долгожданный счастливый случай. Ее озарило лишь на праздник Пятидесятницы, когда она услышала треск разноцветных ракет и перезвон колоколов и увидела среди веселой нищей толпы, валившей на праздник, множество брюхатых женщин в свадебных венках и со свечками. Они вели под руку своих сожителей, которые должны были стать законными мужьями после общего обряда венчания.
В самом конце шествия брел юноша, невинный сердцем, в рванье, с жесткими, подстриженными в кружок волосами, как у всех индейцев. Он нес большую пасхальную свечу, перевитую шелковой лентой. Бабка окликнула его.
– Эй, сынок, – крикнула уверенным голосом, – а ты что собрался делать на этой гулянке?
Оробевший молодой индеец осторожно нес праздничную свечу. Да и говорить ему было трудно из-за длинных, как у осла, зубов.
– Так ведь монахи ведут меня к Первому причастию.
– Сколько тебе заплатили?
– Пять песо.
Бабка вытащила из матерчатой сумки пачку денег, при виде которой юноша опешил.
– Я дам тебе двадцать, – сказала она, – не за причастие, нет, а чтобы ты женился.
– Это на ком?
– На моей внучке.
Вот так случилось, что Эрендиру отдали замуж прямо в монастырском дворе. Она была все в том же балахоне затворницы, но с кружевной мантильей на голове, которую ей подарили послушницы, и знать не знала, как зовут супруга, которого ей купила бабушка. Настоящей мученицей она стояла на коленях на окаменелой серой земле, выдерживая козлиную вонь, которой разило от двухсот беременных невест, выдерживая грозную латынь Послания Святого Павла, которое ей вбивали в голову, точно кувалдой, под палящим солнцем. Выдерживая со смутной надеждой, ибо миссионеры, не сумевшие найти способ, чтобы помешать этой нежданной и ловко устроенной свадьбе, тянули, как могли, пообещав девочке оставить ее в монастыре. И все же под конец этой торжественной церемонии, проходившей в присутствии папского префекта и того военного алькальда, который расстреливал тучи, а также ее новоявленного супруга и невозмутимой бабушки, Эрендира на глазах у всех снова попала под власть тех страшных чар, что заворожили ее с самого дня рождения. Когда Эрендиру спросили, какова будет ее доподлинная и окончательная воля, она без вздоха сомнения проговорила:
– Я хочу уйти отсюда, – и, кивнув в сторону супруга, добавила: – Только не с ним, а с моей бабушкой.
Улисс убил полдня, пытаясь украсть апельсин с плантации своего папаши, но тот не спускал с него глаз, пока они обрезали больные деревья, да и мать, не выходя из дому, стерегла каждый его шаг. Словом, Улиссу пришлось оставить свои помыслы, по крайней мере на день, и, хочешь не хочешь, помогать отцу до тех пор, пока они не подстригли все больные деревья.
В огромной апельсиновой роще царила тишина. Дом был деревянный, под латунной крышей, с медными сетками на окнах и большой террасой на высоких опорах с неприхотливыми цветами в горшках.
На террасе в венском кресле-качалке полулежала мать Улисса. К ее вискам были приложены паленые листья, чтобы унять головную боль, но ее взгляд чистокровной индианки следовал за сыном, точно сноп незримых лучей, которые пронизывали самые глухие места огромного сада. Она была очень красива, намного моложе своего мужа и не только носила платье того же кроя, какие шьют себе женщины ее племени, но и знала самые древние тайны своих предков.
Когда Улисс вернулся в дом с садовыми ножницами, мать попросила его подать со столика лекарства, которые она принимала в четыре часа. Едва он их коснулся, пузырек и стакан изменили свой цвет. Из чистого озорства Улисс притронулся к хрустальному графину,