Шрифт:
Интервал:
Закладка:
как правильно заметил Марциал. Как же можно чувствовать себя счастливым, не ощущая несчастья? Счастье без несчастья – это «О дивный новый мир» Хаксли, а не Миранда Шекспировой «Бури».
Желтизна уж и невыносима, она просто уж и giallo, предчувствием триллера, попахивает, да и сам я в Giallo, гепатитного героя Ардженто, превращаюсь, но тусклым золотом отливает мерцание фантасмагорического собора, замыкающего площадь, чья архитектура к Востоку, к Тадж-Махалу и Василию Блаженному ближе, как мне сейчас кажется, чем к Западу и собору Святого Петра, и золото это, желтизну, вокруг растёкшуюся, облагораживая, являет мне подлинный свет, отблеск которого я узрел в Тициановых эйдосах из церкви Сан Сальвадор. То ли переходя из света в темноту, то ли из темноты – на свет, я иду к огонькам мозаик тимпанов, что заходящее солнце затеплило умильным светом, как иконные лампадки, привнеся в восточную пышность архитектуры умильную жалостливость, и тут, сквозь мирскую суету, сквозь завалы витрин и загромождения столиков, сквозь толпу и голубей, я слышу, как Пьяцца Сан Марко очень внятно и чётко произносит:
Слова, указывающие мне на моё первое посещение главного храма на земле, Храма Гроба Господня. На путь к нему из Старого города: всё ниже и ниже, опять поворот, узкий вход, и – кажущаяся широкой и светлой, после узких крытых темных улочек, площадка-площадь. Всё пространство забито человечеством, и, здесь оказавшись, понимаешь не сразу, что это площадка перед входом в Храм. Суета здесь мало чем отличается от суеты улиц, к Храму ведущих, так же тесно от людей, голосов: пожилые итальянки поправляют только что купленные пашмины, особо расшитые, бусинами и маленькими зеркальцами, готовя фотоаппараты, чтобы снять друг друга в священном месте во вновь приобретённой шмотке, целый взвод африканцев в одинаковых ярко-зеленых бурнусах поверх одежд сосредоточенно прокладывает путь ко входу, францисканец что-то объясняет двум очкастеньким старым сморщенным монахиням-китаянкам, а зычная экскурсоводша по-русски, очень внятно, рассказывает своим заинтересованным слушателям о том, что Иисус Христос родился в Вифлееме, а окончил свои дни вот здесь, именно здесь, – сутолока городского рынка продолжается, Храм окружён теснящимся вокруг старым Иерусалимом, густо и беспорядочно запутанным, густо и беспорядочно торгующим, и залитое солнцем пространство перед Храмом – часть города. Но нет ни одного торговца, все изгнаны. Вот здесь распяли Господа – об этом тоже сообщает экскурсоводша, указывает на Врата Храма, тяжелый вход в темноту. Низкий вход, шаг – и сумрак и святыни. Розовая плита, Камень Помазания, на котором лежало человеческое тело Господа, снятое с Креста. Со всех сторон его покрывают поцелуями ползущие к нему на коленях христиане, худая женщина распласталась около плиты, тело сводят судороги рыданий; судя по судорогам – католичка. В полумраке тихо, но внятно гудящая толпа, пространство из-за множества людей и множества колонн практически невидимо, но ощутимо, и масса капелл, переходов, лестниц, открытых и закрытых входов, галерей, галереек, балкончиков – хаос «Темниц» Пиранези. Везде теснятся люди, пространство главной части, ротонды, занято длинной очередью к склепу Могилы Иисуса. Коптская капелла, сирийская капелла, эфиопская капелла, францисканская церковь, православная церковь, армянская, русская, франкская капелла, Голгофа католическая, Голгофа православная. Капелла Марии Магдалины, Брата Иакова, Святой Фёклы, Святой Елены, Марии Египетской, Четырёх мучеников. Здесь делили одежду Иисуса, здесь Ангел возвестил трём женам о Воскресении, здесь прозрел и уверовал Лонгин Сотник в Господа Единого и Единосущного, здесь Крест стоял и Дева Мария рыдала. От благочестия густо и терпко, тесно, перенасыщенно; свечи, образа, прихожане. Молитвы, раскаяние, праздное любопытство, жестокость, страдания, слёзы, откровения, юродство, просветление, лицемерие, ненависть, нежность. Всего много, очень много, множественное множество. На мощных, вырубленных в скале стенах лестницы, ведущей в капеллу Святой Елены, вырезаны многочисленные кресты: подписи, сделанные безграмотными крестоносцами, знаком креста отмечавшими не Веру, а своё присутствие. Привет Иерусалиму, Божественному Граду Востока от благочестия Запада, и от Венеции в том числе. Святотатство святош, ставшее знаком культуры, и здесь, в Иерусалиме, я снова вспоминаю о Венеции и Крестовых походах, о той роли предательницы, но в то же время и защитницы, и страдалицы, что выпала ей в бесконечной драме, разыгрываемой Востоком и Западом, и сходство с Божественным Градом, с Иерусалимом, поражает меня.
В Венеции я же вспоминаю о Иерусалиме, и моё воспоминание преобразило Пьяццу. Абстрактная умозриловка книжных знаний о постулируемом ренессансной Венецией сродстве с избранным Богом Градом, о пристрастии венецианцев к изображению Иерусалима, о венецианизированном Иерусалиме у Мантеньи, теперь обрела конкретную явленность. Я наконец уловил смысл творения Джентиле Беллини «Процессия Креста Животворящего на Пьяцца Сан Марко», до того казавшегося мне прекрасной живописью, чуть ли не лучшим в мире изображением городской сцены (ну, разве что «Площадь Согласия» Дега лучше – теперь же, что «лучше», я не скажу, я понял, что произведения Дега и Джентиле, сумевшие городской сцене сообщить вселенскую героику, равны, по крайней мере; сообразить же, что картина Дега не просто портрет на фоне города, а мифологическая картина, мне «Процессия Креста Животворящего» помогла), но и только. Теперь я прозрел и увидал, что «один из первых портретов реального города», как часто произведение Беллини определяют, говорит не столько о реальности, сколько о том, что «над небом голубым есть город золотой». Нам архитектура церкви Сан Марко (позволю себе длинное примечание: кафедральным собором церковь Сан Марко стала только при Наполеоне в 1806 году, до того собором был Сан Пьетро ди Кастелло, San Pietro di Castello, а Сан Марко был лишь церковью при Палаццо Дукале; поэтому, говоря о современном Сан Марко, я буду называть его собором, как это теперь и заведено, но, говоря о Сан Марко в донаполеоновские времена, буду называть его церковью) напоминает о Тадж-Махале, а для венецианцев она звучала утверждением того, что Венеция – ипостась Золотого Города, Рая, подобно двум другим избранным городам, Иерусалиму и Константинополю.
Слова, вложенные в меня дальним светом мозаик Сан Марко – «Иерусалим, Град Божий» – растолковали мне, наконец, смысл рогатого колпака, венца венецианского правителя, corno ducale, «дожьего рога» (иногда также называемого «короной республики», очередной венецианский оксюморон), который до того казался мне роскошно-шутовской причудой в восточном вкусе. Теперь я уразумел, что каждый дож венецианский – это пророк Моисей, предводитель избранного народа, поэтому-то он всегда и обязан быть глубоким старцем: отсюда культ Иова, ветхозаветных святых в Венеции и своеобразие венецианского Гетто. Архитектурная декорация собора, небольшого в перспективе огромной площади и не столь величественного, сколь изукрашенного, так что в новые времена за своё переизбыточное великолепие собор порицался чуть ли не столь же часто, как и восхвалялся, представилась мне так, как она современникам Беллини и Тициана представлялась – понимая кощунственность такого заявления, я тем не менее на нём настаиваю, – ипостасью Храма Гроба Господня, и я уловил сродство пространства Пьяцца Сан Марко с одним из величайших шедевров мировой живописи, тициановским «Оплакиванием» из Галлерие делл’Аккадемиа.