Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Переходим к женским образам. Если бы вам приспичило одним словом охарактеризовать суть персонажа Кадуты Масси, на ум немедленно пришла бы «стерильность». Весь образ Кадуты к тому и сводится, насколько она стерильна, фантастически стерильна. Никаких ей дополнительных детей. Никаких ей вообще детей: даже Гопстер (как выясняется в критический момент) — ее приемный сын. Несмотря на многократно подтвержденную импотенцию супруга и несмотря на показанную в фильме ее пятьдесят третью годовщину, Кадута продолжает говорить о том, как много детей у нее когда-нибудь будет. Полно было символических моментов: Кадута сокрушенно разглядывает детскую площадку, где кишат карапузы, или задумчиво замирает у вазы с увядшими цветами. Плюс визит в детский дом. Плюс долгий сон, в котором Кадута бесприютно бредет по бескрайней серой пустыне. Короче, одна воплощенная стерильность. Даже меня проняло. А что насчет Лесбии Беузолейль — любовницы, стриптизерши? Я рассчитывал, что Дорис как коллега-феминистка удовлетворит единственное выдвинутое Лесбией условие. Я рассчитывал, что Лесбия будет избавлена от хлопот по дому — от мытья посуды, скобления полов, застилания кроватей. А вот и фигушки. В трактовке Дорис Лесбия могла бы воплощать затурканную домохозяйку в рекламе бытовой техники. Она чистила картошку, выносила мусор, драила сортир. Даже в сценах в ночном клубе Леобня постоянно мыла стаканы и гладила набедренные повязки. Ее основной сценический номер включал пантомиму с ведром и шваброй. А чем еще она брала? Правильно, догадались; наверно, даже раньше меня. Несмотря на весь свой апломб и красноречие, Лесбия тем не менее была круглой идиоткой. Грудастая пустоголовая расфуфыренная дуреха. Классическая, хрестоматийная тупая блондинка — чем и брала.
— Кто-то надо мной выжучивается, — вслух произнес я, и тут мой фурункул лопнул.
И опять началась беготня.
Я на скорости проскочил вестибюль первого этажа, где дремлющий лакей слишком поздно встрепенулся, дальше была гостиная, уставленная антиквариатом и всевозможной аппаратурой, а вот и двойные двери спальни. Ухватил за обе ручки— и распахнул... Филдинг сидел на краю кровати в черном шлафроке и даже ухом не повел. На белых простынях выделялось крепкое тело смуглого мальчика, лежавшего отвернув лицо.
Как и всех, меня до глубины души шокирует, когда вдруг открываются чьи-нибудь подлинные аппетиты, однако я уже завелся и только подумал: этот, значит, тоже пидор? Флаг ему в руки.
— Иди сюда.
— Проныра, что-нибудь случилось?
Выдержка у него была просто железная, не могу не признать. Затворяя за собой дверь, он даже зевнул и почесал в голове.
— Сценарий, — произнес я.
— Ну да, здорово же.
— ...Да это полная катастрофа, неужто не ясно?
— Почему бы?
— Звезды, долбаные кинозвезды! Они к этому дерьму и на километр не подойдут. Все кончено.
— Прости, конечно, Проныра, — сказал он, наливая себе кофе из кофейника на складном столике, — но это просто выдает твою неопытность. Кофе, кстати, хочешь? Наливай. Контракты уже подписаны. Если кто-нибудь закочевряжится, то будет платить неустойку. Им надо с самого начала показать, кто здесь хозяин. Джон, да ты сам хотел реализма. Почему я, черт побери, и вписался в проект.
— Это не реализм. Это... это вандализм.
— Проныра, неужели ты сам не понимаешь, что мы затеяли? Это будет единственный фильм года, десятилетия, эпохи, который покажет доподлинное безумие кинематографа, обнаженность актеров, покажет, что происходит с...
—Тогда без меня. Я так работать не могу. Серьезно говорю: Дорис нужно послать подальше. Эта сучка совсем сбрендила, или саботажница. Сценарий у нас будет, можешь не беспокоиться, нормальный сценарий. Я своего человека привлеку. А ей выдай сколько там причитается — и пускай гуляет.
Филдинг помедлил и отвел взгляд. Можно было подумать, нарушаются его самые сокровенные планы, стопорятся, идут прахом.
— Как по-твоему, — с веселым блеском произнес он, — может, стоит, чтобы Дорис все это выслушала?
— Конечно, стоит. Вызови ее.
— Будет сделано. — И он позвал ее. — Дорис?
Дорис Артур вышла из спальни, в одних лишь трусиках, но очень клевых... И хоть я был совершенно не в себе, это следовало зафиксировать и усвоить — да и зрелище было неотразимое. Она подошла к столику с завтраком, помахивая руками с непринужденностью девятилетки на пляже. Поскольку скрывать ей было нечего, абсолютно нечего. Зато трусики — крайне полезные трусики, полезные по фетишистским меркам, не говоря уж по феминистским— трусики вмещали ого-го сколько: крепкий нервный задок, фронтальная кочка в состоянии неопределенности, будто завернутая в платок слива, прежде чем обтереть ее и разделить поровну. Наверно (подумал я), наверно, у нее будет нормальная грудь, когда пойдут дети, а потом и, потом и остальное...
— Ладно, — сказал я — побазарим за литературу. Дорис, ты нам так подосрала... Скатертью дорожка. Слушай, Филдинг, — повернулся я к нему, — все очень просто. Кто-то должен уйти — либо я, либо она. Долбитесь на здоровье, но... Блин, а ведь что было бы, прочитай Кадута хоть одно слово этого дебилизма — и подумать страшно. Или Лорн!
— Они уже читают, — произнес Филдинг. — Сегодня утром развезли все копии. Тебе, Кадуте, Лорну, Давиду, Лесбии.
— Хорошо, — сказал я. Ход был за мной, мой бросок. Второй попытки не будет, поэтому надо от души. — Значит, хай поднимется со всех четырех сторон. И разбираться ты будешь сам, потому что я улетаю, сегодня же. И вот что еще. Я там и останусь. Мне плевать. Вернусь опять в «К. Л. и С», буду снимать рекламу и ждать, не подвернется ли чего нормального. Или она, или я, с вещами на выход. Давай решай, а то я пошел, и с концами.
Филдинг напряженно замер в кресле. Дорис беспечно прихлебывала кофе, держа чашку двумя руками. Я повернулся.
И пошел. Вдоль всей комнаты, вдоль диванов и полированных столов. Справа и слева от далекой двери мигала огоньками многочисленная электроника, серые железные кожухи, клавиатуры стационарные и выносные, целый шкаф дискет, экран за экраном, бегущие строки угловатого кибершрифта... Драматический выход, думал я, отходная ария. Убедительно получается, как есть от души. Так держать. Сейчас выйду в дверь и пошагаю дальше, и так и буду шагать до самой Англии, К больше уже не вернусь.
— Проныра, — произнес Филдинг.
Теперь — мощеный парк в средней части города, и, несмотря на все старания жары, между плитками проступает, сочится влага. Жара старалась как могла, а толку чуть. Здание в дальнем торце этого бетонного скверика претендовало на некую строгость форм, с ровными бороздками, испещрившими его угловые камни, но сама площадь была общедоступной, являла все многообразие уличной культуры, с паразитами, педрилами перехожими и птичьим пометом, саксофонистами, мелкорозничными наркодельцами и народными умельцами. На деревянной скамейке рядом со мной — Мартина Твен.