Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Роси, которого я еще не видел, представлялся мне человеком исключительных достоинств. Я не мог вообразить его в совершенно простой ситуации. Он был для меня олицетворением всего того, чего я еще не достиг. Мне, видимо, нравилась сама идея о существовании такой личности, и я избегал любого свидания с ним, опасаясь, что оно уничтожит магию, которой я его окружил.
Между тем, Тецудзиро находился в достаточно невыгодном положении. Его должность, кроме того что взваливала бремя ответственности, сталкивала его с простейшими ежедневными обязанностями, на которые несведущие смотрели с презрением. Еще плохо его зная, я уже безгранично доверял ему. Когда же однажды увидел, как Тецудзиро, стоя на коленях, в подоткнутой одежде скоблит общее отхожее место, я был поражен. Ведь этот человек соединил в себе несоединимое! Когда он занимался этим, все происходящее выглядело совершенно естественным, рядовым и недостойным всяких размышлений о гордости, положении и возрасте. Покой, излучаемый им, был его отличительным признаком и одновременно — он указывал на возможность достижения пространства, в котором об этом вообще не размышляют, а только действуют.
Когда Тэцудзиро объяснял мне распорядок дня всех унсуи с небольшими изменениями, касающимися лично меня, его лицо ничего не выражало, словно кто-то другой произносил фразы, которые, наверное, он повторял уже бесчисленное количество раз.
Летом и весной день начинался в три часа утра омовением губ в ковше, умыванием и утренним чтением сутры. Ученики, по желанию, могли затем побеседовать с учителем наедине. Остальные занимались дзадзеном вплоть до завтрака. Потом наступало время для нового дзадзена и уборки помещений, чистки одежды и вещей. В определенные дни вместо этого с семи часов роси проводил общие занятия со всеми учениками. Эти занятия проходили только несколько месяцев в году. В дни, отведенные для сбора подаяния (каждый третий день, начиная со второго числа месяца), монахи обходили окрестные села. Обед был в десять в дни занятий и в одиннадцать в дни сбора подаяния. После обеда монахи могли заниматься дзадзеном. В час пополудни начинался физический труд. Перед ужином, который подавался в половине четвертого или в четыре часа, читалась вечерняя сутра. Когда опускались сумерки, опять наставало время дзадзена. После этого роси был готов принять у себя любого, кто захочет его посетить. Официально день заканчивался зимой в восемь часов, а летом — в девять. Ночь предназначалась для сна, однако ученик мог заниматься дзадзеном, но вне помещения, на галерее.
На самом деле я мало что из всего этого мог делать вместе с другими, более опытными учениками. Я не ходил собирать подаяние, а дзадзен выполнял половинчато. Со мною роси еще не вел занятий, и я даже не знал, как они происходят. Все время, предназначенное для этого, я заполнял работой на кухне, в саду, уборкой помещений, короче говоря — помогал в тех делах, которые в действительности никак не были связаны с тем, к чему я готовился. По крайней мере, сам я думал именно так. Я был равноправен с остальными в те числа месяца, которые содержали в себе цифры «четыре» и «девять», когда мы мылись и брили головы.
Особенно трудные упражнения ученики выполняли с первого по седьмое, с одиннадцатого по семнадцатое и с двадцать первого по двадцать седьмое число каждого месяца, и летом и зимой в период анго. Самые тяжелые занятия проходили в период с первого декабря до утра восьмого — в память о просветлении Шакьямуни. Эти дни были заполнены исключительно дзадзеном и разговорами с роси, все это продолжалось и днем и ночью. Такие занятия под названием «рохацу дай сэссин» предназначались для интенсивного сосредоточения ума.
Даже после нескольких месяцев пребывания в Дабу-дзи эти занятия все еще были мне недоступны. Я выполнял свои обязанности, но не испытывал радости. Я страдал, будучи отделенным от всех, и понемногу погружался в апатию. Единственным светлым пятном в монотонности дней была хрупкая фигура Тэцудзиро, который часто находился рядом, вместе со мной или вместо меня делая мою работу. Он должен был контролировать выполнение всех обязанностей, но я заметил, что часто оказывался возле меня не только повинуясь своему долгу. Я был не в состоянии постичь тайные причины этого.
В первое время запрет на разговоры между учениками, как и весьма насыщенный распорядок дня, не дающий возможности для подобных разговоров, пришлись мне очень по душе. Все было слишком новым и неизвестным для моего смятенного и несогласного с самим собой духа, и я, обуреваемый беспокойством и не имея контакта с пространством, в котором обитал, находил поводы то для приятия, то для неприятия обстоятельств. Немногие свободные минуты я проводил в одиночестве, бродя по тропинкам монастырского сада, растительность которого внушала доверие и успокаивала душу. Но поскольку время проходило, а я по-прежнему не видел в своем существовании никакой пользы, я находил все меньшее утешение в этих прогулках. Сад был разбит чудесно, но мысль о том, что мне не разрешается даже самостоятельно ухаживать за ним, лишала меня последней надежды. Какая ирония, думал я, — ведь каждый, кто увидел бы меня за этим утаптыванием дорожек, посчитал бы, что я достиг вершины покоя и умиротворенности. А я ходил, повинуясь самой обычной, устоявшейся с течением времени привычке.
— Вижу, у тебя сильное желание заняться кинином, но ты начал раньше, чем нужно!
Голос был глубоким и незнакомым. Я повернулся и остолбенел. По одежде я узнал учителя. Я не мог ничего произнести, зато мог он, и еще как. Я не успел рассмотреть его лица, а он уже продолжал:
— Дзадзеном на ходу занимаются опытные ученики. Однако когда ты наберешься опыта, можешь делать это как хочешь. Ты соединяешь два способа кинина, а следует придерживаться какого-то одного. Ты ходишь то медленно, словно последователь Сото, а то быстро — словно тебя обучала наша школа Риндзай. Правда, когда ты поймешь, чего хочешь, мне будет все равно. Я бы тебе разрешил даже летать. Когда решишь, что лучше, приходи ко мне. Пусть это будет завтра утром.
Сказав это, он повернулся и удалился быстрыми шагами. Я успел лишь вздохнуть:
— Роси!
Когда Сензаки убивал тюремного стражника, этому был свидетель. Переодетый охранником, он ждал действий Сензаки. Никто иной, как Мено узнал об готовящемся убийстве.
Проследив Исимацу с дружиной до погрузки на корабль, он ждал их возвращения на том же месте, но на сей раз в окружении сотни воинов. Едва корабль причалил, как они уже были на нем. Осмотрев товар, Мено приказал сохранить для сёгуна только головы воров. Он не спрашивал Исимацу о Сензаки. Поскольку того не было среди прибывших, Мено понял, что сделал начальник тюрьмы. Он лишь бросил: «Сейчас ты составишь ему компанию!» Это были последние слова, которые слышал Исимацу. Затем Мено распустил воинов, оставив при себе лишь нескольких доверенных людей, вместе с которыми отвел корабль в только им известное место.
Мено доложил о выполнении задания сегуну и его полководцам. Он показал головы предателей и сообщил, что Сензаки убит начальником тюрьмы. О товаре не было даже упомянуто. Про корабль Мено сказал, что он потоплен.