Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я не спешу соглашаться. Мне этот сундук кажется несколько несуразным и грубоватым. Во-первых, для свадебного ларя он чересчур велик – совсем как саркофаг. И если сама живопись не лишена изящества, то весь он до того изукрашен – нет, кажется, ни сантиметра, не покрытого позолотой, – что это мешает любоваться росписью. Меня удивило, как матушка могла так обмануться – только позже я поняла, что ее глаз уловил все – не только красоту, но и тонкости, связанные с нашим новым положением в обществе.
– Я даже начинаю думать, не лучше ли нам было поручить роспись часовни Бартоломео ди Джованни.[5]Он гораздо опытнее, – задумчиво произнесла она.
– И гораздо больше берет за работу, – возразила я. – Отцу хотелось бы, чтобы алтарь был закончен при его жизни. Я слышала, этот ди Джованни даже ларь едва-едва успел в срок доделать. Впрочем, его почти весь расписывали ученики.
– Алессандра! – взвизгнула моя сестра.
– Да раскрой же глаза пошире, Плаутилла. Ты посмотри, сколько тут женщин – и почти все изображены в одинаковой позе. Ясно же, что это ученики отрабатывали мастерство.
Уже позднее я осознала, сколь кротко Плаутилла сносила мои выходки в пору нашего детства. Но в те дни всякое ее суждение казалось мне до того глупым или плоским, что сам Бог велел ее поддеть. А ей сам Бог велел возмущаться в ответ.
– Да как ты можешь! Как ты можешь так говорить! Ах! Да если даже это правда, я уверена – никто, кроме тебя, этого не заметил бы. Матушка права: кассоне чудесный. Мне он очень нравится. Хорошо, что здесь не история Настаджо дельи Онести[6]– я так боюсь этих собак, которые травят ту женщину.
А женщины какие красавицы! И платья на них великолепные. И девушка впереди – просто чудо! Вы не согласны, матушка? Я слышала, что на каждом свадебном ларце у Бартоломео обязательно есть фигура, похожая на невесту. Мне нравится, что здесь она почти танцует.
– Да, но только она совсем не танцует. Над ней хотят учинить насилие.
– Я и без тебя это знаю, Алессандра. Но разве ты не помнишь историю про сабинянок? Их пригласили на праздник, а потом силой схватили, и они покорились своей участи. В этом же весь смысл росписи. Из женского самопожертвования родился город Рим.
У меня уже готов ответ, но я перехватываю взгляд матери. Даже если мы не на людях, она не выносит перебранок.
– Каков бы ни был сюжет, мне думается, можно согласиться, что художник великолепно справился с работой. Он почтил всю нашу семью. Да-да, и тебя, Алессандра. Меня удивляет, что ты до сих пор не разглядела на росписи свой собственный портрет.
Я снова уставилась на сундук:
– Мой портрет? Где же здесь я, по-твоему?
– Да вот же, сбоку, девушка, стоящая в сторонке и увлеченная серьезной беседой с юношей. Удивительно – своими разговорами о философии она настроила его на более возвышенный лад!
Все это мать проговорила ровным голосом. Я наклонила голову, принимая удар. Сестра в недоумении глядела на роспись.
– Ну вот. Решено, – снова раздался голос матери, спокойный и твердый. – Это благородная и достойная работа. Остается надеяться и молиться о том, чтобы подопечный вашего отца проявил хотя бы половину такого мастерства, служа нашему семейству.
– А кстати, как поживает наш художник, матушка? – спросила я, немного помолчав. – С тех пор как он приехал, его так никто и не видел.
Мать вдруг поглядела на меня в упор, и мне вспомнилась ее служанка, которую я видела тогда во дворе. Неужели… Не может быть! Ведь с тех пор прошло уже несколько недель. Если бы она заметила меня тогда, я бы, несомненно, узнала об этом гораздо раньше.
– Думаю, ему нелегко здесь приходится. После тишины его аббатства наш город кажется ему чересчур шумным. Он перенес лихорадку. Но теперь поправился и попросил позволения уделить некоторое время изучению церквей и часовен нашего города, прежде чем он продолжит работу.
Я опустила глаза, чтобы мать не заметила в них искорку любопытства.
– Он мог бы вместе с нами посещать службы, – сказала я таким тоном, как будто мне было это совершенно безразлично. – С наших передних рядов фрески лучше видны.
В отличие от некоторых семейств, которые ходили молиться только в какую-то одну церковь, мы одаряли своим вниманием церкви всего города. Если отцу такое обыкновение давало возможность понаблюдать, сколько флорентийских горожан щеголяет в его новых тканях, то матери оно позволяло любоваться красотой скульптур и фресок, а также сравнивать разные проповеди. Впрочем, думаю, ни он, ни она ни за что бы в этом не признались.
– Алессандра, ты и сама прекрасно знаешь, что так делать негоже. Я уже договорилась о том, что он всюду будет ходить сам.
Как только разговор отклонился от темы ее свадьбы, Плаутилла потеряла к нему всякий интерес и уселась на кровать, перебирая ткани всех цветов радуги. Она прикладывала их то к груди, то к бедрам, любуясь переливами.
– Ах, ах… На верхнее платье нужно взять вот эту, синюю. Да-да, непременно эту. Матушка, а вы как думаете?
Мы обернулись к Плаутилле, обе в глубине души благодарные за эту перемену разговора. В самом деле, эта синяя ткань была необыкновенная – ее всю будто пронизывали какие-то металлические искры. Эта синева, пусть немного более бледная, напоминает мне о той ультрамариновой краске, что наши художники берут для одеяния Пресвятой Девы и что ценой кропотливого труда добывается из лазурита. Краситель, идущий на ткани, не такой дорогой, однако для меня он имеет не меньшую ценность, и не в последнюю очередь из-за его названия: «алессандрина».
Будучи дочерью торговца тканями, я лучше многих разбиралась в подобных вещах и к тому же всегда отличалась любознательностью. Однажды, когда мне было лет пять или шесть, я упросила отца взять меня с собой туда, «Откуда берутся запахи». Стояло лето – это я помню, – и мы оказались у какой-то большой церкви возле реки. Там красильщики выстроили себе настоящий бедняцкий городок: темные улочки с теснящимися жалкими хибарками, многие лачуги нависали прямо над водой. Повсюду копошились дети – полуголые, вымазанные в грязи, перепачканные краской, которую перемешивали в чанах. Старший красильщик, бывший у отца под началом, воистину походил на дьявола: кожа у него на лице и на предплечьях почти вся полопалась – его когда-то ошпарило кипятком. Мне запомнилось, что у других прямо на коже были процарапаны рисунки, а затем в эти раны, видно, втерли краски. Расцвеченные яркими узорами, эти люди походили на какое-то диковинное племя из языческих краев. И хотя ченно их труд оживлял город чудесными красками, жили они в такой ужасающей бедности, какой мне не приходилось видеть нигде. Недаром монастырь Санта Кроче, давший имя этому кварталу, был обителью францисканцев, а монахи этого ордена всегда селились среди бедняков.