Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но тут прямо надо мной прогремел гром. Оглушил. Я посмотрел в почерневшее небо, на согнутый ветром тополь, и мне показалось, что сам я превратился в муравья.
— Миша-а-а-а! — зовет меня бабушка Миля, стоя на крыльце. Ее голос тонет в раскатах грома. — Миша-а-а-а! Гроза идет, быстро в дом!..
* * *
— Миха! Миха! — я медленно открываю глаза и первое, что вижу — фотографию мулатки с грудями, похожими на дыни сорта «Торпеда». Мулатка похотливо улыбается мне с бетонной стены, но я не могу сосредоточиться на ее сиськах— все трясется. Наконец соображаю, что трясусь я сам, точнее, это Гусь трясет меня за плечо, пытаясь разбудить:
— Вставай быстрее, «духи» на блокпост напали!
Недалеко ухнуло, потом сразу еще раз. Бетонные блоки-стены подпрыгнули, и с потолка просыпалось немного песка. Шлюхи на постерах мерзко выгнулись, тряхнули сиськами и снова замерли в развратных позах. Началось, сука!
Блокпост теперь напоминает муравейник, который кто-то пытается разорить.
— Живее, суки! Всем разобрать патроны и гранаты! — орет откуда-то из дальнего угла майор.
Я не вижу его, но точно знаю, что это он, хотя и голос какой-то другой. Вспоминаю, что накануне пили с ним водку часов до двух ночи, говорили про Москву, женщин и мирную жизнь. Зовут его Саша. Кажется, он из Марьина. Смотрю на часы — половина четвертого ночи. Выходит, спал всего полтора часа. Хмель слетает мгновенно, под ложечкой начинает мерзко сосать. Ненавижу это состояние, которое уже не раз испытывал в «горячих» командировках. Каждый раз возвращается этот мерзкий животный страх, доставшийся от моих первобытных предков. Страх, за который себя ненавижу и к которому никак не могу привыкнуть. Страх за собственную шкуру. Инстинкт самосохранения.
— Гусь, камера! — ору Пашке, пытаясь подавить внутреннюю панику. Но это лишнее. Гусь профессионал и сам знает, что делать. Вместо большого «Бетакама» они с Иваном готовят к съемке маленькую цифровую «Соньку», которая может снимать даже в темноте в инфракрасном режиме. Военные сейчас делают свою работу. А мы обязаны делать свою. Через маленькую амбразуру дота расстреливает ночь из крупнокалиберного пулемета какой-то парень. Широко расставленные ноги в коротких берцах, камуфлированные штаны, а сверху — гражданский, не по форме, джемпер — «вшивник». По белобрысому ежику узнаю Столетова. Стреляет Столетов длинными очередями и, судя по всему, вслепую. Не видно же ни черта, просто стрижет сухие кусты, чтобы боевики не подобрались вплотную.
Зацокали, застучали пули по бетонке свинцовым дождем. Страх тошнотворным комом подкатил к горлу. Хочется блевать. Заснуть и проснуться, когда все закончится. Или просто проснуться, чтобы все это оказалось сном. Спрятаться. Убежать. Прикинуться страусом и засунуть голову в песок. Вернуться на машине времени назад, к бабушке в кубанскую станицу Варениковскую, когда о войне узнавал только из книг о пионерах-героях. Бабушка брала книги для меня в станичной библиотеке. Я читал их, страшно завидовал пионерам-героям и точно знал — войны в моей жизни не будет никогда.
— Ща из граников долбить начнут, и хана нам всем, братская могила! — орет, мечась между койками ошалевший контрактник, здоровенный детина. — Неделя до дембеля, до конца контракта, как знал, сука!
— Как раз помылись сегодня с утреца на ключе, чистое все надели. Не зря, стало быть, — спокойно набивая магазин патронами, сказал другой контрактник, с всклокоченными рыжими волосами и заспанным лицом.
— Заткнись, сука, хорош каркать, застрелю, падла! — детина с перекошенным лицом передергивает затвор, но падает, сраженный ударом в челюсть. Из темноты, как привидение, появился майор. Посмотрел на нас:
— Вот что, парни, хреново дело. «Духи» на нас вышли, похоже, много их. Пока издалека щупают, но если всерьез возьмутся, долго не продержимся. Минут десять, и то при удачном раскладе. Говорю как есть.
Новый ком блевотины подкатил к моему кадыку. Хочется метаться, орать еще громче, чем отправленный майором в нокдаун детина, хлопающий сейчас, как бык, глазами навыкате. Из глаз детины текут слезы, из носа — кровавые сопли. Всхлипывая, он размазывает их по лицу.
Мой мозг парализован страхом. Истеричной птицей мечется и бьется о стенки черепа, пытаясь найти выход и не находя его. Одна-единственная мысль — на хрена мне все это? Что я тут делаю? Почему так рано, ведь мне всего тридцать три? Зачем выбрал эту дурацкую профессию, зачем поехал в Чечню, ведь столько раз зарекался? Какое дело мне до всего, что тут происходит? А ведь народ сейчас спит себе в Москве и других городах родины-гиганта и до одного места им вся эта Чечня! Настя! Что ей снится сейчас в постели с мужем? Чувствует ли, как близко стою я к черте, за которой, всем хочется верить, что-то есть, а на самом деле — неизвестность. И от этой неизвестности становится еще противнее, потому что билет в один конец — это слишком. Билет в страну Неизвестность — это чересчур, я на такую командировку не подписывался, не так рано, во всяком случае. Господи, ну пожалуйста!
«А что ты хотел? — спрашивает, как всегда некстати, мой внутренний двойник. — Ведь ты знал, что так может быть. Знал, но не хотел думать об этом. Об ЭТОМ люди вообще предпочитают не думать. Словно дети, которые прячутся под одеялом от чего-то страшного и непонятного, земляне гонят мысли о смерти. При этом каждый втайне надеется, что будет жить вечно. В сознании человека не укладывается мысль, что этот мир может обойтись без него. Большинство людей относительно спокойно воспринимают чужую смерть, отказываясь верить в свою». Но мое первое «я» не слушает двойника. Оно орет внутри: «Стоп, мы сейчас сойдем на этой станции, мы гражданские, а вы тут без нас разбирайтесь!» Но ведь не скажешь и не сойдешь никуда. Не убежишь в поле, не спрячешься за холмом, пока все утихнет, не вгрызешься зубами в землю, притворяясь сухой травой, пылью, снегом, грязью, лишь бы не заметили, лишь бы миновало, пронесло…Господи, как же хочется жить! Я сглатываю ком и сиплю Гусю с Иваном:
— Камеру не выключать, совсем. Писать все подряд.
— Да знаю я, — отвечает невесело Гусь. Внешне каждый из нас спокоен. Что происходит внутри — личное дело каждого.
— Мы по рации запросили помощь, но приказали пока держаться самим минимум час, пока не подойдут «вованы» — сказал майор. — Меньше километра к югу самарчане стоят, но их тоже долбят. Две красные ракеты с их поста видели, убивают их совсем. Вертушки работать не могут — темно. Остается артиллерия, но это крайний вариант, сровняют вместе с нами. Вы, это, в армии-то служили?
Мы киваем.
— Нас тут пятнадцать человек, — продолжает майор, — с вами — девятнадцать. Каждый ствол на счету, — офицер говорит быстро, но отчетливо, твердо как-то. — Заставить не могу, могу предложить — вон там, у стены, на плащ-палатке автоматы и боеприпасы трофейные. Возьмите, хотя бы за себя постоите, чтобы не просто так «духам» отдаться.
— Мы журналисты и не имеем права брать в руки оружие, — говорю я ему.
— Какие уж тут права! — машет рукой майор. — Впрочем, решайте сами! Хотя бы броники наденьте, — он исчез за брезентовым пологом.