Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Верно?
— Да, отец.
— Называй меня папой.
— Да, папа.
Он вслушивается в странные возвышения и спады отцовского голоса, временами прерывающегося, как передача по радио, когда крутишь ручку настройки. Приемник, единственная вещь, какую они не продали, чтобы купить еду, стоит над очагом, темный, из красного дерева. Отец настраивает его на Берлин и говорит: «Нет, вы послушайте! Послушайте! Музыка, это их музыка!»
Длинные, тонкие пальцы матери постукивают по сиденью стула, отбивая ритм. Спать Рудику не хочется, поэтому он устроился у нее на коленях. И наблюдает за отцом, за незнакомцем. Щеки у него впалые, глаза больше, чем на фотографиях. Он заходится густым мужским кашлем, сплевывает в огонь. Несколько угольков вываливаются на пол, отец нагибается и гасит их голыми пальцами.
Рудик пробует повторить это и мигом получает по волдырю на каждом пальце, а отец говорит:
— Молодец, сынок.
Рудик, выпрямляясь, ударяется головой о плечо матери, старается сдержать слезы.
— Молодец, сынок, — повторяет отец и уходит за дверь, но через пару минут возвращается и говорит: — Если кто думает, что нет на свете зла, пусть навестит в такую погоду наш хлебаный сортир!
Мать поднимает на него взгляд, произносит:
— Хамет.
— Что? — спрашивает отец. — Он наверняка уже слышал такие слова.
Она сглатывает, улыбается, молчит.
— Мой боец такие слова уже слышал, верно?
Рудик кивает.
Ночью все четверо спят в одной постели, голова Рудика покоится под мышкой отца. Позже он перебирается к матери, к ее запаху — кефир и молодая картошка. В разгар ночи возникает какое-то движение, кровать неторопливо подрагивает, отец что-то шепчет. Рудик резко поворачивается, утыкается ступнями в тепло матери. Покачивание прерывается, пальцы мамы ложатся ему на лоб. Перед рассветом он снова просыпается, но не шевелится, и, когда родители засыпают, а отец начинает даже похрапывать, Рудик видит, как свет принимается ощупывать щелку между занавесками. И тихо встает.
Горстка капусты из железной кастрюли. Остатки молока, стынущего на подоконнике. Серая школьная тужурка со стоячим воротом висит на стене. Одеваясь, он передвигается по комнате на цыпочках.
Коньки свисают с внутренней ручки двери. Рудик сделал их сам — нашел на нефтезаводе железные полосы, отшлифовал, прикрепил к тонким деревяшкам, приладил два кожаных ремешка, вырезанных из обрывков кожи, которые подобрал за складами, у рельсовых путей.
Он тихо берет коньки, выходит, закрывает дверь и бежит к городскому пруду, коньки свисают на ремешках с шеи, ладони в варежках прижаты к щекам, чтобы лезвия не порезали лицо. На льду пруда уже темным-темно от людей. Солнце тлеет в холодной дымке. Мужчины в шинелях катят на работу, сгорбившись, куря на ходу, литые фигуры на фоне древесных скелетов. Женщины с кошелками катаются иначе, выпрямившись, словно став выше ростом. Рудик сходит на лед, едет против общего движения, навстречу потоку, и люди смеются, отвиливают в сторону, бранятся: «Эй, пацан! Ну ты! Лох!»
Он наклоняется, согнув колени, укорачивает замахи рук, убыстряет шаг. Полозья коньков немного разболтались в деревяшках, однако он, уже научившийся сохранять равновесие, тряхнув ступней, возвращает сталь на место. Вдали виднеется крыша бани, в которую он, мать и сестра ходят по четвергам. В бане мать парит его березовым веником. Ему нравится лежать на деревянной скамье под хлесткими ударами березовых прутьев. Кусочки листьев липнут к телу, словно покрывая его узором. Мать сказала, что баня защитит его от болезней, и он научился переносить обжигающий пар дольше, чем другие дети его лет.
Он подпрыгивает, разворачивается, опускается на лед, чувствуя, как коньки снова сцепляются с ним.
Лед сильно изрезан, Рудик угадывает по следам, какие из них оставлены хорошими конькобежцами, какие плохими. Если долго вращаться на месте, чужие следы стираются и он становится единственным, кто когда-либо выходил на каток. Какой-то сор попадает под конек, и Рудик, приподняв ногу, раскручивается на другой, давя его. Из-под конька летят крошки льда. Он слышит, как кто-то выкрикивает вдали его имя, ветер доносит голос с берега пруда. «Рудик! Рудик!» Однако он не смотрит туда, но отталкивается правой ногой, и тело его разворачивается в сторону от крика. Он знает, что сильно раскручиваться не стоит, толчок не должен быть слишком резким, иначе можно упасть. И снова летит навстречу ветру, остатки сора еще липнут к ножу конька. «Рудик! Рудик!» Он наклоняется пониже, все его тело словно подбирается к плечам. За прудом видны едущие по улице грузовики, мотоциклы, даже велосипеды с толстыми, чтобы не скользить по льду, шинами. Он с удовольствием ухватился бы за задний бампер машины, пусть бы она потянула его за собой, как других мальчишек, постарше, придерживающих шарфы, чтобы те не обмотались вокруг колес, следящих за тормозными огнями, чтобы успеть вовремя отцепиться и полететь по дороге быстрее всех.
«Рудик! Рудик!»
Он мчится к улице, но сторож катка свистит и машет рукой, отгоняя его. Рудик разворачивается на одном коньке, описывает, приподняв другую ногу, широкую дугу и поневоле оказывается перед отцом, раскрасневшимся, задыхающимся, снующим по берегу — коньков у него нет. Ветер бушует над льдом, докрасна раздувая кончик отцовской папиросы. Каким он кажется маленьким, струйка дыма отлетает от его рта.
— Ну ты и носишься, Рудик.
— Я тебя не слышал.
— Чего не слышал, Рудик?
— Как ты звал меня: Рудик.
Отец приоткрывает рот, собираясь что-то сказать, но передумывает и произносит лишь:
— Я хотел в школу тебя проводить, надо было подождать меня.
— Да.
— В следующий раз подожди.
— Да.
Рудик вешает коньки на шею, отец берет его за руку, они уходят от пруда. Улица, ведущая к школе, огибает дугу старых домов. На крыше школы закреплена железная арка с названием, на арке сидят четыре вороны. Отец и сын держат пари — какая снимется первой, однако вороны как сидели, так и сидят. Оба молча смотрят на птиц, пока не раздается звонок, и тогда Рудик отнимает у отца свою руку.
— Образование, — вдруг произносит отец, — это основа основ. Понимаешь?
Рудик кивает.
Второй звонок, дети, игравшие во дворе, бегут к крыльцу школы.
— Ну ладно, — говорит отец. — Пока.
— Пока.
Рудик отступает на шаг, привстает на цыпочки, чтобы поцеловать отца в щеку. Хамет немного поворачивает голову, и губы Рудика утыкаются в краешек его мокрых от инея усов.
Рудик снимает варежки, бежит к классу. Брысый. Французик. Какая-то девочка. Он — из самых маленьких в классе, его часто поколачивают. Мальчишки толкают его к стене, хватают за яйца, сдавливают — «кастрируют», так это у них называется. Отпускают его, только когда в коридоре появляется учитель. Стены класса — флаги, плакаты, портреты. Парты с откидными крышками. Учитель, Гоянов, одутловатый, спокойный, поднимается на возвышение. Утренняя кричалка: «Родина-мать сильна. Родина-мать защитит меня». Шелест — мальчики и девочки усаживаются, — скрип мела по доске, арифметика, его вызывают, пятью четырнадцать, ты, да, ты, пятью четырнадцать, ты, ты, сонная тетеря! Ответ Рудика неверен, Гоянов резко пристукивает указкой по столу. Еще три неверных ответа — и Рудик получает удар по левой ладони. А затем, прежде, чем его ударяют по правой, на полу появляется лужица. Дети, увидев, что он описался, гогочут или хихикают, прикрывая ладонями рты, ставят ему подножки, когда он идет по проходу. От уборной до верхней площадки шумной лестницы, до окна, в раме которого мреют мечеть и синее небо, семнадцать шагов. Он неподвижно стоит у окна, потрагивая мокрый передок штанов. За мечетью видны мосты, фабричные и печные трубы Уфы. Небо обрывается резкими очертаниями горизонта. Гоянов подходит к нему сзади, берет за локоть, отводит в класс, и, входя, он писается еще раз, — но ученики уже притихли, склонились над чернильницами, роняя в тетрадки кляксы. Во время перемены с ее дневной кричалкой — «Наш Вождь могуч. Паш Вождь велик» — Рудик остается сидеть за партой, живот у него сведен и словно узлом завязался, а когда штаны высыхают совсем, снова идет в уборную с размозженным на тысячу кусочков зеркалом, с вонью мочи, но здесь хотя бы тихо, и он вглядывается в свое отражение, в изрезанное трещинами лицо.