Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он вылез из ванны и окатил себя душем. Контраст хо-лодной и горячей воды взбодрил его. Ну вот, теперь он и полном порядке. Он взялся за дезодорант и тальк, не переставая слушать «Карибское радио», которое излагало идеи и лозунги «умного мерзавца», как он называл Джонни Аббеса, когда бывал в хорошем настроении. На этот раз мишенью был «крыса из Мирафлореса», «венесуэльское отребье», и диктор, стараясь говорить тоном, каким говорят об извращенцах и педерастах, сообщал, что президент Ромуло Бетанкур не просто обрек на голод венесуэльский народ, но и вообще принес Венесуэле несчастье, ибо разве не взорвался только что еще один самолет венесуэльской компании «Линеа аэропосталь», на котором погибли шестьдесят два человека? Нет, происки этого ублюдка не пройдут. Ему удалось провести через Организацию американских государств санкции, однако хорошо смеется тот, кто смеется последним. Ни крыса из дворца Мирафлорес, ни Муньос Марин, пуэрто-риканский наркоман, ни коста-риканский головорез Фигерес не беспокоили его. Беспокоила его Церковь. Перон предупреждал его, когда покидал Сьюдад-Трухильо, направляясь в Испанию: «Берегитесь священников, Генералиссимус. Меня свалила не кучка олигархов и не военные, меня свалили сутаны. Замиритесь или покончите с ними раз и навсегда». Нет, его им не свалить. Нервы, конечно, помотают. С того черного дня — 25 января 1960 года — вот уже год и четыре месяца ровно они ни на день не перестают донимать. Письма, прошения, церковные службы, проповеди. И все, что эти мерзавцы в сутанах делали или говорили против него, все выплескивалось за границу, и газеты, радио, телевидение начинали твердить о неминуемом падении Трухильо теперь, когда «Церковь повернулась к нему спиной».
Он надел трусы, майку и носки, которые Синфоросо накануне, аккуратно сложенные, оставил ему возле шкафа, рядом с вешалкой, где красовались серый костюм, белая рубашка и синий в белую крапинку галстук, которые он должен был надеть сегодня утром. А чему посвящал свои дни и ночи епископ Рейлли в Санто-Доминго? Блудил с монашками? Они — жуткие, у некоторых даже на лице волосы. Он вспомнил, Анхелита училась в этом колледже, для достойных. И его внучки — тоже. Как они, эти монашки, подлизывались к нему до того самого Пастырского послания. А может, Джонни Аббес прав, и пришла пора действовать. Коль скоро заявления, статьи в газетах, передававшиеся по радио и телевидению протесты различных организаций, даже Конгресса, ничему не научили — врезать как следует. Это сделал народ! Смел охрану, выставленную для защиты чужеземных епископов, ворвался в колледж святого Доминго и в епископство Ла-Вега, выволок за волосы гринго Рейлли и испанца Пана-ля и линчевал. Отомстил за оскорбленную родину. Ну а в Ватикан можно будет послать соболезнования и извинения Его Святейшеству Папе Иоанну Недоумку — Ба-лагер навострился писать подобные штучки — и наказать примерно горстку виновных, выбрать из обычных уголовников. Послужит уроком остальному воронью, когда они увидят трупы епископов, разорванные в клочья народным гневом. Нет, еще не пора. Нельзя давать повода Кеннеди, чтобы он, на радость Бетанкуру, Муньосу Марину и Фигересу, отдал приказ войскам высадиться на острове. Надо сохранять холодной голову и действовать осмотрительно, как marine.
Однако советы разума никак не совпадали у него с требованиями желез внутренней секреции. Задохнувшись от гнева, он даже перестал одеваться. Ярость закипала в каждой поре его тела, река лавы хлынула к мозгу, и тот, казалось, готов был лопнуть. Закрыв глаза, он считал до десяти. Гнев — скверная штука для правителя и для сердца, приближает к инфаркту. В ту ночь в Доме Каобы от гнева он чуть было не потерял сознание. Понемногу он успокаивался. Он всегда умел держать себя в руках, если надо было: умел притвориться, выглядеть сердечным, доброжелательным даже с самыми последними человеческими отбросами, с этими вдовами, сыновьями и братьями предателей, умел, если было необходимо. Потому-то скоро и сравняется тридцать два года, как он тащит на своих плечах тяжкий груз — целую страну.
Он приступил к трудному делу — пристегнуть подвязки к носкам так, чтобы не было морщин. Да, а какое все-таки удовольствие — дать волю гневу, без риска для интересов государства, и воздать по заслугам всем этим крысам, жабам, гиенам и змеям. Акульи желудки — свидетели того, что он не лишал себя этого удовольствия. Разве не оказался в Мексике труп вероломного испанца Хосе Альмоины? А что стало с баском Хесусом Галиндесом, еще одним змеем, жалившим руку, с которой кормился? И где теперь Рамон Марреро Аристи, решивший, что, раз он — знаменитый писатель, то может клеветать в «Нью-Йорк Тайме» на правительство, оплачивавшее его пьянки, издания и девок? А три сестрички Мирабаль, корчившие из себя коммунисток и героинь, разве они не оказались там же, еще раз засвидетельствовав, что когда его гнев прорывается, то нет плотины, способной его удержать. Даже юродивые Валериане и Барахита могли бы подтвердить, что это так.
Он замер с ботинком в руке, вспоминая пресловутую парочку. Типичное порождение старого города. Обитали они под деревьями в парке Колумб, под сводами Собора, а в часы наибольшего оживления на улице появлялись у входа в модные обувные или ювелирные магазины и юродствовали на потеху публике в надежде получить денежку или еду. Он не раз видел Валериано и Барахиту, всегда в лохмотьях и нелепых украшениях. Когда Валериано считал себя Христом, он тащил на плече крест, когда Наполеоном — то размахивал палкой от швабры, изрыгал приказания, звал в атаку на врага. Какой-то calie, подручный Джонни Аббеса, сообщил ему, что юродивый Валериано начал высмеивать Хозяина, называя Побрякушкой. Его взяло любопытство. Он отправился поглядеть потихоньку, из машины с затемненными стеклами. Старик — вся грудь в осколках зеркала и жестяных крышках от пивных бутылок — важно расхаживал, с шутовским видом бряцая своими медалями, а вокруг перепуганно толпился народ, не зная, смеяться им или бежать прочь со всех ног. «Похлопайте Побрякушке, недоумки», — кричала Барахита, указывая на сверкающую грудь юродивого. Вот тогда он почувствовал, как закипел в нем, разливаясь по всему телу, гнев и ослепил его, требуя немедленно наказать наглеца. Он тут же отдал приказ. Однако наутро подумал, что, в конце концов, юродивые не ведают, что творят, и надо было не Валериано наказывать, а ловить тех остроумцев, которые подучили парочку, и приказал Джонни Аббесу в такой же предрассветный час, как теперь: «Какой с юродивого спрос. Отпусти их». Начальник тайной полиции состроил огорченную мину: «Поздно, Ваше Превосходительство. Мы их бросили акулам еще вчера. Живыми, как вы приказали».
Он поднялся на ноги, уже обутый. Государственный деятель в своих решениях не раскаивается. Он никогда не раскаивался ни в чем. Этих двух епископов он бы тоже живыми бросил акулам на съедение. Он приступил к ежедневному туалету, который совершал каждое утро с истинным наслаждением, постоянно держа в голове роман, который прочитал еще молодым: «Quo vadis?» [Роман польского писателя Генрика Сенкевича (1846 — 1916) «Камо грядеши»]. История о римлянах и христианах, из которой ему на всю жизнь запечатлелся в памяти утонченный и великолепный Петроний, законодатель элегантности, каждое утро воскресавший благодаря массажам, омовениям, притираниям, мазям, эссенциям, ароматическим маслам и ласкам своих рабынь. Если бы у него было время, он бы делал то же самое, что законодатель: все утро проводил бы в руках массажисток, педикюрш, маникюрш, парикмахеров и банщиков, после упражнений, конечно, необходимых для того, чтобы разбудить мышцы и привести в рабочее состояние сердце. Он делал короткий массаж в полдень, после обеда и более неспешный по воскресеньям, когда имел возможность на два-три часа отвлечься от неотступных обязанностей. Времена не те, чтобы чувственно расслабляться подобно великому Петронию. Приходится довольствоваться десятью минутами: побрызгать себя душистым дезодорантом «Yardley», который ему присылал из Нью-Йорка Мануэль Альфонсо — бедный Мануэль, как он там, после операции, — смазаться увлажняющим французским кремом «Bienfait du Matin» и растереть грудь одеколоном, тоже «Yardley», с легким полевым запахом. А когда он причесался и подправил щеточку усов, которые носил лет двадцать, то тщательно припудрил лицо, чтобы скрыть под нежнейшим беловатым облачком смуглоту, доставшуюся ему от предков по материнской линии, гаитянских негров, смуглоту, которую он презирал как на чужой коже, так и на своей собственной.