Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Рита поменьше была. Ей, когда война началась, сколько исполнилось?
— Маме? Пятнадцать.
— Я и помню ее похуже. Я ведь перед войной в Харьков уехал, в институт поступать. А почему? Потому что Фрида выбрала не меня, а Сашку Безрукова… Боже мой, я был влюблен в нее, как цуцик! В жизни больше я не встречал таких зеленущих глаз. Скажи, у нее до сих пор такие зеленые глазищи?
Я поперхнулась куском и отложила недоеденный бутерброд на тарелку.
— Слушай, как она играла на мандолине — Фридка! «Марш энтузиастов»! «Мы рождены, чтоб сказку сделать быль-ю-у-у-у…» — рассыпчато так, медиатором… Тут — все — падай в обморок. Как сейчас перед глазами: сидит, рыжие кудри на спину перекинуты, глаза — вот, как виноград… Мандолина на колене: «Мы рождены…» — медиатором… Суламифь! Ася и Рита — те тоже, ничего не скажешь, красивые были, но Фридка, средняя, — Суламифь! Дура, выбрала не меня, Сашку Безрукова. Что она в этом Сашке увидала — не пойму до сих пор… Ай-яй-яй, какая встреча! Ну!.. — Он сел за стол. — Рассказывай про всех!
— Про кого — всех? — спросила я тихо. — Вы что, после войны не возвращались в Золотоношу?
— В том-то и дело, что нет! Понимаешь, отвоевал я, демобилизовался, куда, думаю, податься — моих-то никого не осталось… Встретил в поезде девушку, москвичку… Ну и… пошла-поехала любовь. Семья, то, се… Писать я еще в армии в газету писал… Потом вот так и затянуло… в литературу. Сейчас ведь мало кто знает идиш по-настоящему.
— Ну да, — пробормотала я. — Понятно.
— А ваших вон куда забросило! Аж в Ташкент… Дядя Давид, наверно, уже умер?
— Да, пятнадцать лет назад.
— Рак?..
— Да, рак легких… Бабушка — позже…
Он покивал сокрушенно — люди смертны.
— Ну, а Фрида — как она, где? Дама, должно быть, ой-ей-ей каких габаритов, а? Дети, внуки, да? Сильно толстая стала Фридка?
Я не смотрела на Гришу, мне было жаль его.
— Нет, — сказала я медленно, — Фрида — нет, она не стала толстой… Фриду немцы повесили…
Я подняла глаза, Гриша глядел на меня остановившимся взглядом. Его лицо напоминало мятый муляжный огурец…
Дальше я могла бы и помолчать. Но семейная история за десятилетия улеглась в форму простого рассказа, и она не терпела обрубленных концов. Сейчас, спустя столько лет, я думаю — что за жестокий бес толкал меня выложить всю страшную правду этому старому человеку, что за нужда была тревожить его сердце и разорять память его юности?
— Говорят, в нее влюбился какой-то немецкий майор, и… ну, при известном раскладе, она могла бы остаться жива… Но Фрида… ну, вы знаете, у нее всегда был бешеный характер… Короче, перед тем как повесить, ее гнали, обнаженную, десять километров по шоссе — прикладами в спину…
Я отвела глаза от Гришиного мятого лица. «Гольдер» так нежно светился в углу золотистой кожей.
Скрипнула дверь. В щели показались грустные глаза Жертвенной Коровы. Она сказала робко:
— Шлицбутер все-таки просит гранки статьи о воспитании интернационализма.
Гриша молча кивнул, и Жертвенная Корова испуганно прикрыла дверь. Он медленно перевел взгляд в окно и несколько мгновений странно пристально рассматривал пухлое облачко, застрявшее посреди гладкой сини.
— Хороший день сегодня, — сказал он глухо, — хорошенький сегодня день…
И несколько минут молча передвигал какие-то листки на столе.
— Ты ешь, ешь… — спохватился он. — Бери яблоко, вот. Этот сорт называется…
— «Гольдер», — пробормотала я.
Царица Савская вытирала уголком платка потекшую с ресниц тушь. Тихо побрякивали серьги и браслеты.
— У кого есть мозги в голове, — повторила она многозначительно, — у того они есть.
— Неси гранки Шлицбутеру! — рявкнул Гриша.
Она взяла с края стола стопку листков и, перед тем как выйти, проговорила, вздохнув:
— Этот Шлицбутер замучил всех своей работоспособностью.
Мы с Гришей молчали.
— Почему она не эвакуировалась с семьей? — сдавленно спросил он.
— Почему, почему… От Сашки своего оторваться не могла… Убежала и спряталась где-то в сараях. А на окраинах уже стреляли. Дед до последней минуты бегал и кричал: «Фриделе, доченька! Пожалей семью, мерзавка!»… Потом молча запряг лошадь — ведь на руках у него были еще две дочери, и Ася ждала ребенка. Он обязан был спасти их… Всю жизнь потом дед казнил себя: «Надо было намотать на кулак ее волосы и не отпускать ее ни на шаг. Надо было ремнем излупить ее в кровь!» — что звучит довольно смешно, ведь дед был слишком нежным человеком… Знаете, в детстве для меня не составляло труда выклянчить у него полтинник на кино, как бы строго я ни была наказана…
— Да, да… — забормотал вдруг Гриша, — да, все выпито из этой чаши, разве я говорю — нет? Но я прожил здесь жизнь, и я хочу здесь умереть, и оставьте все меня в покое! — Он бесцельно передвигал на столе какие-то листки, ручки, чехол из-под очков. — И ой, только вот не надо мне рассказывать, как Моисей водил нас сорок лет по пустыне, чтоб поумирало поколение рабов!
Он вскинул ладони, словно останавливая поток моего красноречия, хотя я вовсе не собиралась ничего рассказывать на эту — увы — совершенно тогда незнакомую мне тему.
— Не надо! Я тот раб, которого уже не стоит никуда водить. Я, с вашего позволения, прилягу здесь, под кустиком и сдохну вот на этой самой — не спорю! — может быть, трижды проклятой земле!
Он говорил все быстрее, раздраженней и жалобней, так что я с трудом уже понимала — кому адресовано то, что он говорит, и почему при этом он обращается к двери, за которую вышла Царица Савская.
— Вы молодые, перед вами жизнь, прекрасно! А мне дайте подышать еще три года между первым и вторым инфарктом. И когда вы закопаете меня на Востряковском — езжайте возрождать нацию и будьте здоровы, а я все уже возродил в этой жизни… Да, — продолжал он, глядя на меня, — да, я старый ишак, и у меня нет национального самосознания. Например, я плачу, когда слышу украинские песни… Когда я слышу «Марш энтузиастов», я тоже плачу, как старый ишак, потому что Фрида играла этот марш на мандолине рассыпчато, медиатором. И — к черту мое национальное самосознание! У вас оно есть, вы молодые, езжайте и будьте здоровы, разве я говорю — нет? Если у вас найдутся силы закопать отца живьем — валяйте, и да поможет вам Бог!
— …Она что — ваша дочь? — наконец, догадалась я, кивнув на дверь.
— А ты думала — кто? — воскликнул он с обидой. — Ну, скажи