Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но хаос при этом оказывается программируем. Программирование в нужных для США целях осуществляется, по признанию Манна, посредством использования «идеологических вирусов». Этими вирусами заражаются народы и далее заражают друг друга. Использование американским политологом метафоры «компьютерных вирусов» еще в начале 1990-х гг., когда такого рода аналогии еще не имели большой популярности, показывает, что выдвигаемый концепт находился в мейнстриме общественного дискурса.
«Идеологическое обеспечение каждого из нас, — заявляет Манн, — запрограммировано. Изменение энергии конфликта людей …направит их по пути, желательному для наших целей национальной безопасности, поэтому нам нужно изменить программное обеспечение. Как показывают хакеры, наиболее агрессивный метод подмены программ связан с «вирусом». Но не есть ли идеология лишь другое название для программного человеческого вируса? … С этим идеологическим вирусом в качестве нашего оружия США смогут вести самую мощную биологическую войну и выбирать, исходя из стратегии национальной безопасности, какие цели-народы нужно заразить идеологиями демократического плюрализма и уважения индивидуальных прав человека» 33. Соединенные Штаты обладаю огромными преимуществами в системах коммуникаций, что и является залогом управления ими глобальным хаосом. Все это, резюмировал Манн, станет наилучшей гарантией доя национальной безопасности США34.
Манн был, впрочем, в разработке теории управляемого политического хаоса не одинок. Авторами специальных работ по проблематике управляемого хаоса выступали, к примеру, Митчелл Уолдроп, Стивен Левин, Джеймс Розенау, Джеймс Глейк и другие. Идеи хаотизации как инструмента мирового развития прочно вошли в политологический арсенал, что предполагало попытки их использования на практике.
Тема хаоса в рефлексии Русской идеи
Тема хаоса вызывала соответствующую рефлексию и в русской общественной мысли. Можно даже считать ее одним из главных вопросов в развитии русской идеи. Такая рефлексия связывалась с неприятием любых регламентаций, навязывания системы формального права. Запад устанавливал регламентацию на основе закона, Восток — ритуала. Для России было чуждо и то и другое. Неприятие регламентов позволило Н.А. Бердяеву заявлять, что русский человек по природе своей анархист.35 Ранее о врожденном русском анархизме и бунтарстве писал М.А. Бакунин.
Ментальные особенности делали русского человека особо восприимчивым к технологиям хаоса. Эти склонности были известны противникам, использующим их в своих политических целях. Хаос в русской версии обозначался понятием «смута». И периодически Россия в своей истории вступала в период «смутного времени». Потом для преодоления смут требовалась сверхмобилизация, максимальное напряжение всех сил.
Малоросская часть русского народа была исторически особо подвержена технологиям хаоса. Так было и во времена гетманства Запорожского, и современные времена. Вероятно, в такой предрасположенности сказывались глубинные традиции, идущие от «дикого поля». Казацкая вольница при своей радикализации могла быть канализирована в направлении хаоса. В Великороссии символом такой вольницы стала «пугачевщина», в Малороссии — «махновщина» (ранее — «хмельниччина»).
Свобода — liberte трансформировалась в России в «волю». Об их категориальном различии писал русский философ — эмигрант Г. П. Федотов: «Никто не может оспаривать русскости «воли». Тем необходимее отдать себе отчет в различии воли и свободы для русского слуха. Воля есть прежде всего возможность жить или пожить по своей воле, не стесняясь никакими социальными узами, не только цепями. Волю стесняют и равные, стесняет и мир. Воля торжествует или в уходе из общества, на степном просторе, или во власти над обществом, в насилии над людьми. Свобода личная немыслима без уважения к чужой свободе, воля всегда для себя. Она не противоположна тирании, ибо тиран есть тоже вольное существо. Разбойник — это идеал московской воли, как Грозный — идеал царя. Так как воля, подобно анархии, невозможна в культурном общежитии, то русский идеал воли находит себе выражение в культе пустыни, дикой природы, кочевого быта, цыганщины, вина, разгула, самозабвения страсти, — разбойничества, бунта и тирании. Когда терпеть становится невмочь, когда «чаша народного горя с краями полна», тогда народ разгибает спину: бьет, грабит, мстит своим притеснителям — пока сердце не отойдет, злоба утихнет, и вчерашний «вор» сам протягивает руки царским приставам. Вяжите меня. Бунт есть необходимый политический катарсис для московского самодержавия, исток застоявшихся, не поддающихся дисциплинированию сил и страстей. Как в лесковском рассказе «Чертогон», суровый патриархальный купец должен раз в году перебеситься, «выгнать черта» в диком разгуле, так московский народ раз в столетие справляет свой праздник «дикой воли», после которой возвращается, покорный, в свою тюрьму. Так было после Болотникова, Разина, Пугачева, Ленина».36
Выбор в пользу «воли» перед порядком проходил красной нитью через историю русской литературы. А.С. Пушкиным, М.Ю. Лермонтовым, Н.В. Гоголем, Л.Н. Толстым, Ф.М. Достоевским, А.М. Горьким, М.А. Шолоховым — едвали не каждым из великих отечественных писателей были созданы яркие образы преступающих закон бунтарей. Герой Ф.М. Достоевского в «Записках из подполья» рассуждал о возможности отказаться от рационального счастья жизни в «хрустальном дворце». Л.Н. Толстой в «Войне и мир» посвятил много внимания развитию идеи об истории как совокупности миллионов случайностей. Русский Серебряный век поднял ницшеанскую тему правды дионисийского начала. Идея бунта против западной рациональности и мещанства была взята за основу течением «скифства». Русский хаос должен был снести западную цивилизованность. «Мильоны — вас. Нас — тьмы, и тьмы, и тьмы», — обращался Александр Блок к Западу как бы с позиции российского варварства.
Все эти литературные рефлексии выстраивались на ложном противопоставлении. Слова Ивана Солоневича в «Народной монархии» о «кривом зеркале» русской литературе являлись действительной констатацией созданных ей мифов, среди которых был и миф о русском бунтарстве.37 Ложность противопоставления состояла в утверждении хаоса (бунта, воли) как способа преодоления системы регламентов, бюрократизма, несвободы. Ложность этого пути состояла в том, что каждое погружение в хаос оборачивалось новыми регламентациями и новым бюрократическим прессингом, зачастую более тяжелым, чем прежний. Выход же в преодолении бюрократизма был другой. И заключался он реализации идеалов соборности. Соборное бытие преодолевало одновременно как пороки бюрократического порядка, так и анархического хаоса. Об искушении хаосом, которому могут быть присвоены и иные названия, следует, исходя из исторического