Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так что, скорее всего, я бы не продержался дольше первой зимы, если бы не нашел отличных друзей: Эйвинда Йонссона Шторма и его семью.
Это случилось на исландской вечеринке, 1 декабря — в День независимости. За границей люди всегда такими патриотами становятся. Происходило все это в пивном подвале, обычная попойка, только притащили какую-то группу, которая играла разные народные песни, я сел за столик с совсем незнакомыми людьми, но они приняли меня довольно дружелюбно, и я понемногу развеселился, передо мной вырос лес пустых пивных бутылок, я начал строить глазки девушке, была там одна, довольно миленькая, и, как мне показалось, она будет не прочь, потом мы с ней пошли танцевать, а после танца я предложил ей пива, и все могло бы получиться, но тут пришел какой-то юный идиот и начал кадрить мою девицу (я даже уже знал, как ее зовут — Вильборг) — и вот он ее увел… А я остался сидеть сиднем, на душе сделалось черным-черно, хотелось пойти домой, но я продолжал пить пиво и пришел потом в себя, сидя в такси с какими-то незнакомыми людьми, которые ехали на вечеринку где-то на окраине, потом опять провал в памяти, пришел в себя я, похоже, на чьей-то софе, все еще угрюмый из-за того, что с девушкой ничего не вышло, и чтобы развеселиться, принялся думать о том, что все окружающие люди похожи на громадных павианов. Но тут взгляд упал на одного человека, и сразу стало ясно, что он вовсе не павиан. Что-то в нем было. Он, как и я, был уже не ребенок… Немного склонен к полноте, крупный, обветренное лицо, темные и очень смелые, ничего не упускающие глаза, а во взгляде какой-то блеск; я не помнил, чтобы видел его раньше, даже на этой вечеринке. Один павиан начал рассказывать, что у него иногда бывают маниакальные приступы; обыкновенный такой, веселый и добрый парень чуть больше двадцати — а кто-то другой спросил, не сопутствует ли обычно маниакальному психозу депрессия, и по этому поводу разгорелся совершенно непонятный спор, и я что-то начал понимать, только когда заговорил человек, на которого я обратил внимание. Он описывал эти душевные заболевания. Невероятно забавно и остроумно. И говорил со знанием дела; у меня даже сложилось впечатление, что он дипломированный психиатр, вот только говорит нормальным человеческим языком и рассказывает просто шикарные истории про всяких «психов», с которыми он общался, причем тесно общался, в психиатрической больнице. «Или в сумасшедшем доме, — добавил он. — Там вообще все были сумасшедшими, и работники, и дирекция, и больные».
Хотя в его историях приятного было мало. Это сквозило во всем: нехорошо рассказывать так о больных, о которых ты когда-то заботился, к тому же называя имена. Я заметил, что некоторых это повергло в шок. Кто-то вообще ничего не понял. Потом мы остались на софе вдвоем, он все рассказывал, а я смеялся и смеялся. Это было одновременно и неприятно, и очень интересно; хуже всего, что я настолько нагрузился, что толком не помню ни одну из историй, не могу ничего пересказать. Он был с женой. Я представился, Сигурбьёрн Эйнарссон. Он сказал, что его зовут Эйвинд, но «друзья зовут меня Шторм. Мне было бы приятно, если бы и ты называл меня так же». И мне показалось, что этим он как бы давал понять, что не прочь со мной подружиться. И мы пустились в долгий разговор, были с ним на одной волне. Где-то около полуночи они собрались уходить, и я тоже, но я не знал, где, собственно, нахожусь, и стал расспрашивать насчет автобуса, выяснилось, что автобусы ночью не ходят, а такси до моего дома стоит чертовски дорого, и тогда они пригласили меня «поплестись» с ними; жили они неподалеку, к тому же у них была комната для гостей, где я мог бы расположиться, а утром уехать на автобусе. Несколько часов мы расслаблялись у них в гостиной; он вынес на балкон пиво и поставил мне старую блюзовую пластинку, она нравилась нам обоим, я проспал до полудня, а потом меня разбудили на яичницу с беконом, вся семья сидела на кухне, запах от еды шел такой, что устоять было невозможно, выяснилось, что жену Шторма зовут Стеффа, она очень добрая и гостеприимная, и дети такие милые и воспитанные, мальчик с девочкой, я сказал им, что меня можно звать просто Бьёсси, и через некоторое время девчушка притащила мне какую-то коробочку и сказала: «Бьёсси, посмотри», у меня прямо слезы на глаза навернулись. Что уж скрывать. Шторм был в халате, небритый, похмельный, весь такой сентиментальный, на мужчин иногда с похмелья находит нечто подобное; все нервы обнажены, и любой добрый жест трогает до слез, или же тебя охватывает неудержимый смех; вот мы с Эйвиндом Штормом и смеялись надо всем, что он говорил или подмечал. Он рассказал мне историю про одного чувака из Оденсе. Тот приехал в Копенгаген и пришел в большой магазин, где продавались глобусы. Спросил продавца: «У вас есть глобус?» Продавец принес. Чувак рассмотрел его и спрашивает: «А другого нет?» Продавец принес другой, побольше и подороже. Но покупатель все равно недоволен. Он внимательно разглядывает все глобусы, какие только есть в магазине, а потом обращается к продавцу: «Har du ingen globus med Fyn på?» — а нет ли такого глобуса, на котором обозначен Фюн?
Мы расстались друзьями. Со всей его семьей. Они проводили меня до автобусной остановки, это прямо у «центра» — Шторм показывал дорогу, а я шел за ним и детьми, он вел девочку, она была старшая из детей и хотела вести меня. На прощанье мы пожали друг другу руки. Он пригласил меня непременно заходить к ним гости. Когда захочу. Я согласился более чем охотно. Но он заметил, что я несколько сомневаюсь и чем-то смущен; нехорошо ведь навязываться семейным людям из города. Так что он сказал: «Я как-нибудь позвоню тебе и позову на обед».
И через несколько дней он выполнил обещание, позвонил вечером в пятницу и пригласил меня в гости на следующий вечер. «Организуем какую-нибудь выпивку. Приходи после обеда, как освободишься». И я подошел в начале пятого. Мы сходили в торговый центр, он купил всякой еды, а я ящик пива, цветы для Стефании и конфеты для детишек. А когда мы со Штормом стали болтать, потягивая пиво в гостиной, он снова меня удивил, даже не столько новыми историями, которые были еще лучше предыдущих, сколько тем, что в мельчайших подробностях запомнил нашу встречу. У меня же остались весьма смутные воспоминания. Но я узнавал все свои словечки и выражения, когда он мне их напоминал. Что весь этот сброд в городе — сплошные чертовы павианы. И тому подобное. Мне оставалось лишь смеяться. Приятно, когда твои слова врезаются кому-то в память. Но с другой стороны, когда сталкиваешься с человеком с такой памятью, тебя практически парализует страх.
Всякий раз сбегая от пьяного гвалта, стоявшего в материнском доме, да и потом, когда она уже большую часть времени проводила в Клеппе[8], а Халли Хёррикейн заложил наш дом, который куда больше походил на психбольницу, чем сам Клепп, я жил у бабушки. По отцовской линии. Нас обоих изрядно потрепала жизнь, ей было за семьдесят, мне четырнадцать, я только что закончил обязательную школу и бросил учебу, пошел работать, чтобы появились деньги, работал на магазинных складах, на морозильной установке, на стройке, и хотя приятно было каждую пятницу получать зарплату, вся эта работа была просто чудовищно скучной и не стоила тех денег, которые всегда тут же испарялись, улетучивались в мгновение ока. Так что я начал больше времени проводить дома. С головой ушел в книги, которые уже читал, в основном о войне. Я жил один в подвале, ел обычно наверху, у бабушки, но в остальное время сидел один у себя внизу, пятнадцатилетний пацан, одиночка и чудак, совсем не такой, как сверстники. Следующей осенью я решил пойти учиться, продолжить там же, откуда ушел, на отделении для отстающих («общее учебное отделение»), и среди одноклассников, которые были на год меня младше, прослыл чуть ли не вундеркиндом, потому что по истории получал одни десятки, — на самом деле это было нетрудно, читать нужно было мало, требования невысокие, но тем не менее в классе никто кроме меня десяток вообще никогда не получал. Я совсем не был уверен, что мне захочется проторчать в этой школе еще год — последний год в «реальном училище», который часто называли четвертым классом, после чего надо было сдавать «неполноценный экзамен», считавшийся выпускным; сейчас его отменили, да никого уже и не называют «выпускниками реального училища», разве что забавы ради. Но по весне я прибился к одной компании. Ребята корчили из себя мудрецов и богему, к учебе относились весьма пренебрежительно, и учителя отсоветовали им сдавать «единый экзамен», который считался ужасно трудным, говорили, что они его непременно провалят, и считай, что даром отучились целый год; и рекомендовали им сдать обычный общеобразовательный экзамен, чтобы потом можно было пойти в реальное училище, а уже оттуда, так сказать с черного хода, в какую-нибудь гимназию…