Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Закрыв книгу профессора Соломона, я вдруг подумал: а не происходит ли здесь простой перенос принципов адвокатского ремесла — столь уважаемого на Западе — в сферу научно-исторического исследования? Ведь никто не требует, чтобы адвокат был объективен. Он может взяться за защиту заведомого убийцы, применить все свои знания, всю изощрённость ума в запутывании истины и будет даже гордиться, если ему удастся избавить своего клиента от тюрьмы или хотя бы сократить срок пребывания в ней. Клиентом же для учёного выступает его исходный тезис. В данном случае тезис: Сталин и Вышинский стремились к законности, но им сильно мешали разные нехорошие люди.
Конечно, рвение адвоката в суде бывает ограничено — уравновешено — прокурором, судьёй, свидетелями, которые представляют присяжным другую сторону события. Историк же не находится под таким контролем. Его студенты, его читатели не обладают достаточной информацией, чтобы хотя бы усомниться в его — столь гладко льющихся — словах. Они могут поверить, что ужесточения уголовного законодательства в 1932-м и 1947 годах (например, расстрел или лагерь за подобранные в поле колоски) произошли не потому, что это были самые голодные годы в истории СССР и обезумевшие люди гибли за картофелину или кусок хлеба, а действительно в результате некоего мифического противоборства между учёными и партаппаратом. Могут поверить, что речи коммунистических лидеров выражают их мнения и убеждения. Что исправительные работы для крестьян — это что-то вроде лёгкого штрафа, а не «истребительно-трудовые» лагеря, из которых редко выходили живыми.
NB: «Что вы нас стращаете своим ГУЛАГом, — говорит русскому эмигранту западный поклонник коммунизма. — У нас даже лагеря будут другие».
Конечно, приверженность интеллектуалов идеям коммунизма и социализма не была новостью для меня. Их ненависть к собственнику, эксплуататору, «кровососу» оставалась горячей и искренней ещё со времён Томаса Мора, Кампанеллы, Прудона. В новые времена анархистами, марксистами, социалистами объявляли себя писатели Горький, Хаксли, Платонов, Бабель, Зощенко, Фейхтвангер, Ромен Роллан, Арагон, Грэм Грин, поэты Малларме, Маяковский, Пастернак, Неруда, Лорка, Хикмет, учёные Вавилов, Оппенгеймер, Жолио-Кюри, Розенберг, драматурги Оскар Уайльд, Бернард Шоу, Брехт, режиссёры Мейерхольд, Эйзенштейн, Михоэлс, Чаплин, художники Писсаро, Сёра, Синьяк, Пикассо, Ривера, философы Бердяев, Струве, Сартр и тысячи, тысячи других.
Но, оказавшись на Западе, я смог разглядеть и те кнуты и пряники, которыми мир коммунизма подхлёстывал рвение своих сторонников, вербовал новых, подавлял и оттеснял неугодных.
Например, любой славист или советолог должен был иметь возможность ездить в изучаемую страну. Некоторые университетские кафедры, давая объявление о работе, указывали как необходимое условие готовность и возможность ездить в СССР в качестве руководителя студенческой группы. Само собой разумелось, что все эмигранты таким условием заранее отметались. Страх утратить эту привилегию действовал на многих учёных парализующе. Они старались не раздражать советские власти, вести себя во время поездок тихо и смирно, подчиняясь всей системе разработанных правил. Нам уже было трудно найти среди отправляющихся в Россию славистов человека, который согласился бы отвезти весточку оставшимся друзьям. Некоторые соглашались, но были так запуганы грубостью таможенников, слежкой на улицах, всей атмосферой полицейского государства, что не решались зайти или позвонить, привозили письма и сувениры обратно.
Под этим давлением сознание учёного начинало понемногу перестраиваться. Он и дома старался вести себя осторожно: смягчал критические обороты в статьях и книгах об СССР, не общался с открытыми антикоммунистами и не ссылался на их книги в публичных выступлениях, поддерживал хорошие отношения с присылаемыми Москвой благонадёжными чиновниками от литературы и науки. Кроме тою, он воображал, что КГБ всё знает, всё видит, хранит на него досье и заносит туда каждое неосторожное слово. Если ему отказывали вдруг во въездной визе, он начинал мучительно напрягать память: «За что? Где я допустил промашку? Чем рассердил?»
Об этом же пишут в своей книге «Московская весна» супруги Джейн и Билл Таубман. «Когда Биллу доводилось выступать перед советскими учёными в России, его доклады часто получались слишком бесцветными. Как советолог он должен был иметь возможность посещать страну, чтобы работать с источниками, и он изо всех сил старался оставаться в рамках вежливости. Он никогда не говорил чего-то, во что он не верил, но он многое оставлял несказанным и часто прибегал к эвфемизмам»[4].
Любой же учёный, отказывавшийся принимать навязанный Советами подход и способ мышления, рано или поздно вынужден был менять профессию. Бывало много раз: знакомишься с американцем, говорящим по-русски, спрашиваешь «чем занимаетесь?»; слышишь в ответ — «адвокат, бухгалтер, агент по недвижимости, бармен, управляющий в отеле». Откуда же русский язык? Да, получил диплом по русской истории или литературе, работы найти не смог, нужно было искать что-то более надёжное.
Плодотворного диалога между западным интеллектуалом и новым эмигрантом всё не получалось. Западные находили нас слишком нетерпимыми, предвзято настроенными, самоуверенными в суждениях, недопустимо эмоциональными в спорах. Эмигрант же с изумлением обнаруживал, что средний американский профессор, при всей его эрудиции, знании языков и сказочных библиотеках, может быть до неправдоподобия наивен, что он склонен больше верить газете «Правда», чем словам живых очевидцев.
Смешную миниатюру на эту тему сочинил Сергей Довлатов. Как русские эмигранты в Нью-Йорке всю ночь рассказывали сочувствующей американке о раскулачивании, Соловках, Магадане, терроре тридцать седьмого года. И как под утро она сказала: «Я совершенно ошеломлена. Мои взгляды на мир полностью изменились, я на всё теперь буду смотреть новыми глазами. Моя жизнь пойдёт по-другому, к старым заблуждениям возврата не будет. Но у меня осталась маленькая неясность, один последний вопрос: почему за все эти годы никто не позвонил в полицию?»
Бывали, конечно, и исключения. Известная американская либералка Сьюзен Зонтаг познакомилась и подружилась с Бродским в 1976 году[5]. Его рассказы о жизни в СССР произвели на неё такое впечатление, что в какой-то момент она, выступая перед большой аудиторией своих единомышленников, объявила — вызвав возмущённые протесты зала, — что «советский коммунизм — это фашизм с человеческим лицом».
В Энн-Арборе дружеские отношения у нас легче завязывались с выходцами из Европы — может бьггь, потому, что они больше интересовались тем, что происходит за пределами Соединённых Штатов. Но и с ними часто вскипали споры. Жена одного профессора была девятилетней девочкой вывезена из фашистской Германии в 1938 году, в том последнем поезде, в котором удалось спасти несколько сотен еврейских детей. Тем не менее в застольной беседе в нашей квартирке она уверенно поносила Израиль, утверждая, что это государство было искусственно создано британскими империалистами для защиты своих корыстных интересов на Ближнем Востоке. Стараясь не раскричаться, я напомнил ей, что Великобритания, опасаясь арабских волнений в Палестине, в 1930—1940-е годы устроила настоящую морскую блокаду, чтобы не допустить прибытия новых еврейских иммигрантов в порты Хайфы и Тель-Авива. А оружие и военных советников израильтянам засылал как раз Сталин. К моему удивлению, дама позвонила на следующий день и сказала, что моя речь пристыдила её. «Я ведь просто повторяла то, что говорится в моём кругу. А тут полезла в энциклопедию и увидела, что вы правы».