Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Этот черепаший панцирь, которого теперь, считай, не стало, – вещь из очень-очень немногого, что она накопила. Все это она подобрала в велде: камень причудливой формы, крохотный череп мангуста, длинное белое перо. В остальном комната лишена обычных примет и признаков, в ней только односпальная кровать с одеялом, прикроватный столик с лампой, шкаф, комод. Деревянный пол ничем не застлан, стены тоже голые. Когда девочки здесь нет, комната похожа на неисписанную страницу, о хозяйке не сообщает почти ничего – и этим, пожалуй, сообщает о ней кое-что.
Когда она чуть позже спускается по лестнице, в руке у нее обломок панциря. Внизу по-прежнему туда-сюда ходят люди, она старается смотреть прямо перед собой и направляется к фигуре отца, который все еще горбится на стуле.
Где ты была? спрашивает Па. Мы так волновались.
Я была на холме.
Амор. Ты же знаешь, тебе одной туда нельзя. Зачем ты все время туда ходишь?
Я не хотела ее видеть. Поэтому убежала.
Что у тебя в руке?
Она протягивает ему кусок заскорузлого панциря, плохо помня в своем оглушенном состоянии, что` это и откуда взялось. Выглядит как огромный старый ноготь с пальца ноги, фу, гадость. Опять подобрала там что-то. Вечно притаскивает всякую дрянь из природного мира. Он чуть было не бросает эту штуку на пол, но побуждение сходит на нет и он вяло, как она, держит обломок.
Подойди ближе.
Сейчас его уже наполняет нежность, громадная нежность к дочери, и глубокая и сентиментальная. Такая беззащитность, такое простодушие. Мое дитя, мое маленькое дитя. Притягивает ее к себе, и вдруг оба наплывом возвращаются в похожий момент семь лет назад, в белизну сразу после той молнии, в смутное полубодрствование вслед за ударом. Он несет Амор с холма на руках. Спаси ее. Спаси ее, Господи, и я буду Твой навеки. Для Мани это было как схождение Моисея с горы, это был день, когда Святой Дух прикоснулся к нему и его жизнь переменилась. Амор помнит иначе, для нее это барбекюшный чад от горелого мяса, жертвенная вонь в центре мироздания.
Холм. Лукас. Разговор. Вот зачем она спустилась к Па, спустилась, чтобы сказать, и она отстраняется от его рубашки, пахнущей пόтом, горем и дезодорантом «брют».
Ты сдержишь обещание, говорит она. Ни ей, ни ему не ясно, утверждение это или вопрос.
Какое обещание?
Ты знаешь какое. О чем тебя Ма попросила.
Па обессилен, скоро, кажется, весь рассыплется на песчинки. Йа, неопределенно говорит он, раз пообещал, значит, сделаю.
Сделаешь?
Ты же слышала. Он вынимает из кармана платок и сморкается, а потом смотрит на содержимое его складок. Убирает платок. О чем мы, собственно, говорим? спрашивает он.
(О доме Саломеи.) Но Амор тоже обессилена, и она опять утыкается ему в грудь. Она что-то говорит, но ему плохо слышно.
Что ты сказала?
Не хочу больше в школе жить. Ненавижу.
Он обдумывает это. Ты можешь туда не возвращаться, говорит он. Это было временно, пока Ма… пока Ма была больна.
Значит, я уже не буду там жить?
Нет.
Никогда?
Никогда. Обещаю.
Сейчас ей кажется, что она опустилась в какую-то глубину, что она в жаркой безмолвной подземной пещере. Как изменчиво ты, сердце. Дневной свет переходит в долгую предвечернюю желтизну. Сегодня утром умерла моя мама. Скоро уже настанет завтра.
Уставшему Мани уже хочется, чтобы она от него отлипла, и он должен подавить недостойное побуждение оттолкнуть ее. Его всегда тревожило ни на чем конкретном не основанное подозрение, что Амор – не его ребенок. Младшая из детей, незапланированная, она была зачата в средний период их брака, в самый неблагополучный, когда они с женой стали спать в разных комнатах. Не цвела у них любовь в то время, когда появилась на свет Амор.
Но, что бы ее ни породило, она, безусловно, часть Небесного плана. Невозможно сомневаться, что она послужила средством его обращения, когда Господь едва не забрал ее у них и Мани наконец открыл свое сердце Святому Духу. Вскоре после этого, в час углубленной молитвы, он понял, как ему поступить, чтобы очиститься. Он, Херман Альбертус Сварт, должен признаться жене в своих слабостях и попросить у нее прощения, и вот он взял и рассказал Рейчел все, не умолчав об азартных играх и проститутках, он вывернул перед ней душу наизнанку, но вместо того, чтобы высветлиться, его брак еще больше потемнел, вместо того, чтобы простить, она его осудила, она взвесила его и нашла очень легким, и вместо того, чтобы последовать за ним в долину света, она двинулась в другую сторону, обратно к своим. Да, пути Господни неисповедимы для нас всегда и везде!
Он поворачивается, сидя на стуле, и берет лицо Амор в руки, поднимает его к своему, вглядывается в ее черты, ищет какой-нибудь знак, который мог прийти только от его тела, от его клеток. Не первый раз с ним такое. Она испуганно смотрит на него в ответ из темных своих созвездий.
Он, кажется, хочет что-то ей сказать, но, к счастью, этому мешает, подойдя к ним, дуомени[10] Симмерс. Добрый служитель церкви пробыл здесь немалую часть дня, помогая молитвой и советом важному члену общины. В годы исканий и вопросов после того, как Мани опалило Божьим огнем и он обратился наконец к истине, Алвейн Симмерс был его вожатым и пастырем. Строгость его церкви – опора и поддержка, не дающая мне упасть.
Боюсь, мне пора идти, говорит пастор. Но я вернусь завтра.
Он воспринимает Мани как замысловатое пятно, потому что зрение его слабеет, глаза пастора скрыты за толстыми затемненными линзами, и, куда бы он ни отправился, ему нужна чья-то рука. Нужен поводырь в буквальном смысле, Иисус – только метафора в этих обстоятельствах. Вот чем объясняется присутствие стажера, того, что промахнулся с верой, сейчас он старается расположить пастора под правильным углом для разговора.
Мани наконец получил повод отодвинуть дочь в сторону, он делает это аккуратно, словно она непрочный предмет мебели, и тут же о ней забывает. Я вас провожу до машины, говорит он. Медленно ведя двоих служителей церкви к выходу, он минует сервант со своей собственной фотографией в рамке, снимок сделан двадцать лет назад в Рептиленде, в его только что открывшемся парке пресмыкающихся. Создавал там все своими