Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Рубинштейн ухмыльнулся:
– Я еще варенье люблю.
– Ах ты… – Глаза у Юрека яростно сверкнули.
Тут наконец и до меня дошло: выходка Рубинштейна – это такое изощренное вымогательство.
– А не то крикну, – Рубинштейн ухмылялся все плотояднее, – что ты тоже хочешь переспать с Гитлером!
Старик-торговец от такого бесстыдства потерял дар речи.
А Рубинштейн повернулся к солдатам, приставил ладони ко рту на манер рупора и прокричал:
– Юрек хочет пере…
Эсэсовцы раздраженно покосились в нашу сторону. Тут уж и я струхнула. Дура набитая, давно пора отсюда убираться!
Юрек молниеносно зажал Рубинштейну рот рукой и прошипел:
– Получишь ты свое треклятое варенье!
Вымогатель удовлетворенно кивнул. Юрек убрал руку, и Рубинштейн приложил палец к губам в знак того, что будет молчать.
Эсэсовцы больше не обращали на нас внимания. Пыхтя, Юрек метнулся в свою лавку и вернулся с большой банкой.
О-хо-хо, никогда я так не радовалась при виде варенья!
– Клубничное! – возликовал Рубинштейн и тут же залез пальцами в банку. Зачерпнул горсть варенья и с наслаждением запихнул себе в рот.
Прямо скажем, не самое аппетитное зрелище на свете.
Улыбнувшись, Рубинштейн предложил мне тоже угоститься из банки. Я бросила взгляд на Юрека: с одной стороны, мне не хотелось его обижать, с другой – как давно я не ела клубничного варенья! На черном рынке оно почти по цене масла идет. Старик вздохнул:
– Ой, Мира, да не менжуйся! Главное, что этот псих заткнулся.
Как только Юрек скрылся у себя лавке, я запустила руку в банку и закинула в рот здоровенную порцию варенья. И мне было совершенно все равно, что Рубинштейн уже успел покопаться в нем своими грязными пальцами. Какая вкуснотища!
Смакуя восхитительную ягодную сладость, я подумала: никакой Рубинштейн не сумасшедший, а самый хитроумный из нас из всех.
– Может, мне к тебе в ученицы пойти? – в шутку спросила я.
– Давай, – усмехнулся коротышка. – Научу делать так, чтобы богатенькие евреи угощали тебя обедом из пяти блюд.
– Полезный навык! – рассмеялась я.
Впору учиться у сумасшедших… А ведь я хотела изучать медицину.
Рубинштейн сунул язык в банку с вареньем и принялся ее вылизывать. Тут уж у меня пропала всякая охота лакомиться.
– А ты правда веришь, – спросила я, – что мы все равны?
Он оторвался от банки. Красное варенье капало с подбородка.
– Конечно. И все свободны.
Он что, издевается?
– Весьма своеобразный взгляд на вещи, – сказала я.
Рубинштейн вдруг резко посерьезнел:
– Да нет, самый естественный.
Сейчас он не походил ни на сумасшедшего, ни на клоуна, а скорее на мыслителя, нашедшего истину.
– Каждый волен сам решать, каким человеком быть.
И пристально заглянул мне в глаза:
– Вопрос, малышка Мира, в том, каким человеком ты быть хочешь?
– Человеком, который выживет, – буркнула я.
– Ну на смысл жизни это, по-моему, не тянет, – отозвался клоун. Потом засмеялся – не надо мной, а просто так – и поскакал прочь со своей добычей, оставив меня один на один с вопросом: каким же человеком я хочу быть?
5
Я поднималась по лестнице дома 70 по улице Милой. На ней было не протолкнуться. И не потому, что много народу стремились в свои квартиры, нет – для многих лестница была единственным пристанищем. На площадках спали целые семьи, ели прямо на ступеньках выданный хлеб и тупо пялились в разбитые окна, которые никто не чинил.
Когда нацисты организовывали гетто, им было совершенно все равно, найдется ли в нем место для такого количества людей. Жилья не хватало даже близко. В каждом доме ютились целые орды: в комнатах, на чердаках, на лестницах, в сырых, холодных подвалах. Сейчас, весной 1942 года, в Варшаву стали свозить евреев из других стран, и с каждым днем народу становилось все больше.
Нашей семье при переезде повезло (ага, повезло иметь достаточно денег): мы получили отдельную комнату. До переселения в гетто мы жили в просторной пятикомнатной квартире. Но она досталась бездетной польской паре, которой к тому же очень по вкусу пришлась наша мебель. С собой разрешалось взять только тележку с несколькими чемоданами. С этой-то тележкой мы и влились в фантасмагорический марш многих тысяч евреев по улицам Варшавы. Наше шествие за стены охраняли немецкие солдаты. Из-за оцепления на нас глазели поляки – они толпились на тротуарах, льнули к окнам и, похоже, ничего не имели против того, чтобы их район был «очищен».
Когда мы вошли в наше новое жилище на улице Милой, дом 70, мама разрыдалась. Одна-единственная комната. На пять человек. Кроватей нет. К тому же окно разбито. У отца тоже слезы навернулись на глаза. За немногие дни, прошедшие между объявлением, что на самых задрипанных улицах Варшавы будет устроено гетто, и собственно переселением, он сделал все, чтобы подыскать нам жилье. Бегал из учреждения в учреждение, подкупал чиновников организованного нацистами юденрата, не одну тысячу злотых потратил. Все хлопоты – ради того, чтобы зимой мы не замерзли на улице.
Тем не менее в тот миг, когда мы вошли в голую комнатушку, никто из нас не испытывал ни тени благодарности. И сам он не мог себе простить, что не смог устроить нас с бо́льшим комфортом и его любимая жена должна так страдать.
* * *Взобравшись на пятый – верхний – этаж, я открыла дверь квартиры. Путь лежал через большую комнату, где обитало многолюдное семейство из Кракова, с которым мы за все эти месяцы так и не сумели подружиться. Люди они были очень религиозные. Женщины ходили в платках, мужчины носили бороды, и волосы на висках у них были такие длинные, что кудрями свисали почти до шеи. Пока женщины делали работу по дому, их мужчины целыми днями молились. Это мало соответствовало моим представлениям о счастливом браке.
Женщины, отбивавшие белье в здоровенных тазах, как всегда, смерили меня уничижительными взглядами. Молодая девушка, платка не носит, крутит шашни с парнем, да еще и контрабандой занимается – столько поводов меня презирать! Но их неприязнь меня давно не трогала, я не стремилась завоевать их симпатию.
Не обращать внимания. Не. Обращать. Внимания.
Я открыла дверь в нашу комнату. Мама опять задернула занавески – она не хотела впускать солнце во мрак своего бытия. Закрыв за собой дверь, я отдернула занавески и открыла окно, чтобы проветрить. Мама тихонько застонала, когда в комнату проник солнечный свет. Более решительный протест был ей не по силам. Она лежала на одном из матрасов, которые мы в первую зиму выменяли на ее любимую золотую цепочку – папин подарок на десятую годовщину свадьбы.
Длинные седые патлы падали на мамино лицо, глаза смотрели в пустоту. Трудно поверить, что эта женщина когда-то была красавицей, за которой одновременно ухаживали мой отец и генерал польской армии. Дело чуть не дошло до дуэли – мама вовремя вмешалась и спасла папу от меткого стрелка.
Она его любила. Любила беззаветно. Больше всего на свете. Даже больше, чем нас, детей. Его смерть ее уничтожила. А я усвоила, что слишком сильно кого-то любить – затея сомнительная.
Мой друг Даниэль, впрочем, придерживался прямо противоположной точки зрения: только любовь нас всех спасет. Он, наверное, последний и единственный романтик во всем гетто.
Сняв нарядное платье, я бережно повесила его на плечики, а плечики – на крючок на стене и облачилась в штопаную-перештопаную рубашку и вытянутые черные штаны. После чего принялась готовить омлет – Ханна должна была вернуться из подпольной школы с минуты на минуту. Вообще-то говоря, пора бы ей уже быть дома. Надеюсь, с ней ничего не случилось. За сестренку я постоянно волновалась.
Мама вообще говорила мало и поэтому лишних вопросов не задавала. Но мне хотелось, чтобы она не совсем отрывалась от внешней жизни, и я стала разыгрывать наш диалог.
– Как дела, Мира? – спросила я саму себя. И сама же ответила: – Сегодня удачный день, мама. Да ну, Мира, правда? – спросила я и тут же откликнулась: – Да, правда, хорошие деньги заработала и кучу еды принесла…
Тут я замешкалась: рассказывать про шмальцовников или нет? Мне не хотелось, чтобы мама переживала. Если, конечно, она вообще еще в состоянии за кого-то переживать.
Вместо этого я недолго думая ляпнула:
– А я с незнакомым парнем целовалась!
Она вдруг улыбнулась. Улыбалась мама так редко, что сердце у меня зашлось от счастья. Желая, чтобы эта улыбка не гасла как можно дольше, я затараторила:
– Все как-то само собой вышло! И с такой страстью… будто помрачение какое-то! Но по-своему это было прекрасно…
Боже мой, да ведь правда. Это было прекрасно. На миг меня охватило безумное желание поцеловать Стефана снова.
Мама улыбалась все шире. Как здорово! Когда я видела ее такой, меня охватывала дурацкая надежда, что она, возможно, когда-нибудь снова будет счастлива.
Тут в комнату влетела Ханна. Двигалась