Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нянечка ловко застелила железную кровать застиранной до серости простынею с бледно-коричневыми, будто ржавыми, пятнами, кинула на нее зеленую клеенку, поверх – ветхую тряпку, видимо, служившую когда-то пеленкой. И приказала:
– Укладывайся.
Я приподнялась и неловко сползла с огромной каталки на панцирную сетку кровати. Та тут же прогнулась до пола. Боль от неловких движений усиливалась.
– Так. Не садиться – знаешь, – инструктировала она тоном надзирательницы, – никаких трусов не надевать. Найдем – долечиваться дома будешь. Прокладки свои нельзя. Будешь пользоваться этим.
Она достала из кармана своего халата непонятного цвета застиранные тряпки, сложенные стопкой. Хлопнула их на тумбочку и скрылась за дверью. От раздраженных инструкций последние капли самообладания испарились. Слезы ручьями потекли по щекам. Почему она так разговаривает со мной? Что я ей сделала? Я снова чувствовала себя так, словно мне пять лет, а воспитательница в детском саду распоряжается мной – разрешить надеть трусы или нет, дать ложку к обеду или заставить есть руками, шлепнуть по заднице тапкой или помиловать. Снова не человек, а объект.
Помимо боли, обиды и страха я вдруг ощутила резкий голод, который стал выворачивать наизнанку желудок: ничего не ела со вчерашнего дня и не знала, куда подевалась моя сумка с вещами и ужином. Я же все заранее собрала. А Денис ничего не сказал, не объяснил, у кого искать свои вещи. Он даже не попрощался: бросил меня одну.
Ненавижу! Предатель!
Я лежала и плакала. С живота под спину холодными струями стекал растаявший лед из старой резиновой грелки. Надо убрать эту идиотскую штуку или она должна лежать на животе до утра? Никто не объяснил. А я не посмела спросить. Никому больше не было до меня дела. И до Нэллы не было тоже – я это точно знала. Куда они ее дели, зачем от меня унесли?!
До утра я не смогла сомкнуть глаз: лежала в железном капкане кровати и плакала. Мне было жалко себя. Жалко свою маленькую дочку. Я ненавидела весь мир и снова хотела лишь одного – умереть.
Мама, разлученная с ребенком после родов, может получить психологическую травму. На глубоком подсознательном уровне организм роженицы запускает установку: «если ребенок сейчас не здесь, не на моей груди, значит, он умер». Существует гипотеза, что разделение после родов может стать одной из причин послеродовой депрессии.
В семь утра появился дежурный врач. Женщина в белом халате брезгливо взглянула на скрученную в жгут перепачканную простыню, по которой я металась всю ночь, велела расправить постель и лечь на спину. Она стала чувствительно давить на живот, щупать его, рассматривать свежие швы, морщиться и вытягивать в недовольную нитку губы. Что там? Все плохо?! Под ее железными руками я снова расплакалась. Боль, унижение, страх, обида, нечеловеческая усталость.
Она взглянула на меня с презрением.
– Я не смогла уснуть, – пожаловалась, словно оправдываясь.
– Пустырник, – женщина покосилась на меня, – хотя когда кормишь грудью, нельзя.
Следом за врачом явилась вчерашняя нянька с недовольным заспанным лицом. Она швырнула на пол мою сумку с вещами и со злостью спихнула с кровати перепачканное белье. Потом раздраженно, с укором, начала перестилать постель, непрерывно и зло бормоча что-то себе под нос. Перевернула матрас, покрыла его другой застиранной простыней, снова кинула сверху зеленую медицинскую клеенку и поверх – древнюю тряпку. На подушку бросила провонявший хлоркой оранжевый сверток, как выяснилось позже, халат, и удалилась, волоча за собой ворох грязного белья. Наконец я смогла переодеться: достала из сумки чистое белье. Взяла с подушки жуткий больничный халат – свой, как и прокладки, оказалось нельзя. И стала ждать Нэллу, неловко пристроившись на краю кровати. Никто не сказал, когда ее принесут.
Минуты тянулись медленно. Секунды стучали в висках.
Наконец дверь распахнулась, и в палату ввалилась девица в коротеньком белом халате, из-под которого выглядывали внушительных размеров ляжки. На каждом локте она держала по младенцу.
Я сползла с кровати ей навстречу.
– Вот, держи своего!
Остановившись как вкопанная, я в ужасе смотрела на медсестру. Какой из двух убогих свертков, перемотанных ветхими дырявыми тряпками, мой, я понятия не имела.
– Машкова?
– Да-а…
– Вот, – медсестра ловко скинула младенца с правой руки на кровать, – первое, что ли, кормление?
– Да-а-а.
Я с тревогой смотрела на Нэллу, туго замотанную в больничную ветошь. Точно это она? Не перепутали? Заглянула в крошечное личико, рассмотрела веки с прожилками, аккуратный носик, и узнала свою дочь. Она хмурилась во сне и недовольно морщила лобик. Слава Богу, моя!
– А из дома пеленки принести нельзя? – Убогий вид малышки заставил сердце сжаться от жалости.
– Не положено, – медсестра заметила, как осторожно я прикасаюсь к ребенку. – Не бойся, бери смелее! Чай, она не стеклянная.
– Не знаю… И как только вы их сразу по двое носите…
– Да это что, – девица восприняла мои слова как комплимент и радостно ухмыльнулась, – раньше штуки по четыре носили! Только одна дурища не удержала: двоих на глазах у мамаш об пол и грохнула. Померли.
– Господи!
– Не боись, – успокоила она, – дуру ту давно уж уволили…
Что она говорила дальше, я не слышала. Страх за ребенка накатил гигантской волной, сердце застучало в горле. Боже, неужели это чувство теперь со мною навечно?! Сначала я боялась рожать, теперь переживала за дочь. Быть мамой – значит постоянно жить в страхе?
Медсестра вышла наконец из палаты, оставив нас с Нэллой наедине. Я долго смотрела на дочь, склонившись над ней. Она то хмурилась во сне, то морщила лобик, словно была чем-то недовольна. Потом я осторожно легла рядом с ней. Кровать предательски заскрипела и прогнулась, но малышка не проснулась. Набравшись смелости, я прижала ее к себе. Маленькая. Теплая. Моя. Она все еще спала, но, почувствовав меня, стала поворачивать головку из стороны в сторону. Я торопливо встала, взяла ее на руки и расстегнула халат. Буквально за пару секунд обнаружив то, что ей было нужно, дочка замерла с блаженным выражением на лице. Морщинки на лбу разгладились, она перестала хмуриться, а губы растянулись в непроизвольной улыбке.
Я была нужна ей. А она – мне…
Так, склеившись в единое целое, мы провели следующие трое суток. Разъединялись ненадолго, только когда меня вызывали в «перевязочную», чтобы в очередной раз обработать швы и за что-нибудь отчитать – то платок не так повязан, то шов плохой, то матка не сокращается – и потом снова сцеплялись. Когда меня не было рядом, Нэлла плакала. Я не могла сходить в туалет и душ, не могла прилечь и уж тем более о ночном сне речи не шло. На железной сетке, прогибающейся до пола, было страшно уснуть и задавить ребенка: дочка отказывалась меня отпускать. Она молчала только на руках, впившись деснами в грудь, пока я носила ее по палате.