Шрифт:
Интервал:
Закладка:
…Месяц меж тем укутался в чёрные перья облаков, но вскоре выглянул одним серебряным усом, и стало чуток светлее, но ненамного — кусты и бугры по-прежнему не отбрасывали тени.
Кони настороженно встретили Савку, но, узнав в нём «своего», нудиться[55] перестали.
Сорока стряхнул с мягких юношеских усов хлебные крошки, запил сухарь из кожаной фляжки родниковой водой и посмотрел ещё раз в сторону лошадей. Те были сбиты в гурт, прядали ушами, их чуткие ноздри трепетали, как листья ивы. Сокольничий снова улыбнулся своим мыслям; в глазах табунка отражались рубиновые искры прогоревшего костра, их сочный малиновый блеск играл в чёрном гривье, как играют звёздные блики на речной глади.
«Всё же славное гнездилище выбрал кум, — мелькнуло в голове. — Толково, по склону лощины… в аккурат шоб укрыть и людей, и лошадей».
Не желая возвращаться к потухшему костру, он присел неподалёку от лошадей, положив возле своих поршней лук и колчан со стрелами. Мысли крутились вокруг татар… В памяти, как поплавки, прыгали и ныряли в омут воображения дядькины слова: «Вид ихний наводить ужас… Бород — нема, токмо у иных щепоть волос на губах и ланитах… Носы вмяты в скулы, и у кажного за спиной взлохмаченная коса, як у ведьмы».
«Да уж… наши умеют понагнать жути… Жабу силком спомають на болоте… соломинкой надують её, дуру, через гузно и пужают друг дружку. Хотя… что же за зверь-то такой — татары?.. Не по себе, ей-Бо… Но коли наши бьют в хвост и в гриву укрытых в кольчуги да панцири поганых половцев и печенегов[56]… могёть, и сей дикий народ опрокинем? Правильно бабка Настёна гутарит: “Не столь страшен чёрть, как его молва малюет”».
…Сокольничий хотел ещё помороковать над сей «бедой», да не смог… Набросив поверх зипуна овчинный тулуп (который он захватил с собой из повозки), Савка сразу уснул, и немудрено… Потому как нет ничего уютней и слаще на свете, чем спать под открытым небом, укрывшись шкурой. «По первости она колет и щекотит тебя жестковатым ворсом. Но вот ты угрелся, щетинки прилипли к телу, и кажется, что это твоя собственная шерсть».
…Глазными впадинами чернели глинистые овраги степи, где, скрываясь от чахлой зари, ещё таилось молчание угасающей ночи. Тут и там, как сгустки лилового студёного тумана, застыли холмы и ползучий кустарник — будто стерегли-выжидали, что шепнут им безымянные ямы и рытвины степи.
…Савка Сорока, притулившись плечом к лысастому бугру, спал «без задних ног». Но снились ему не кровожадные орды татар и не те тревоги и страхи, которые порою проведывают человека в ночи, присасываясь многоглазой тьмой к самому его лицу, а пронизанные солнечным светом картинки встреч — его и Ксении…
Виделся Савке оголённый овал её розового, прозрачного, как воск, плеча, на котором играли в пятнашки изумрудные тени листвы… её смеющийся взгляд, искрящийся счастливой слезой и улыбкой… Кожа у Ксении тонкая, белей молока, а волосы такие красивые, светлые, что даже и в пасмурный день кажется, что на них падает солнце.
…Вот они поднимаются по струганым прогретым ступенькам крыльца… В доме никого — все на покосе; она идёт впереди, он следом… Ксения бойко шлёпает вышитыми бисером чириками[57], а он не может оторвать от любимой глаз: полуденное солнце просвечивает белую ночную рубашку, и он отчётливо видит стройные очертания её полных ног, окатистых ягодиц, лирообразно переходящих в талию… Ему так и хочется поймать Ксению за руку, похлопать её ниже пояса, «зажать» в сенях, иль прямо здесь, на резном крыльце, но… она ускользает, бросив на него озорной, словно хмельной взгляд… В памяти Савки остались только белая стежка пробора, разделявшая её волосы на два золотистых крыла, да малиновое сердечко чувственных губ, сжимавших снежный венчик ромашки.
Он рванулся за нею… словил аж в горнице[58], у печи; хотел ей шепнуть что-то на рдевшее ушко, но ощутил на своих губах тёплые, пахнущие молоком после утренней дойки пальцы…
— Лягай на полати[59], там прежде застелено… Я же ждала тебя… Двинься. Молчи, ветрогон… Ты меня любишь?
— Ещё как!..
Он чувствует крутую девичью тугость груди, сверх края заполнившую его жадную ладонь. Кровь до одури стучит в висках, скачет жеребцом в жилах… Он ближе, теснее… Но она не даётся, ловко и сильно управляет им, как наездница:
— Да погодь ты, шальной, успеешь, возьмёшь своё… Кто у тебя отбирает? Постой. Дай насмотрюсь на тебя, Савушка… Какой ты к бесу «Сорока»? Дурый, кто обозвал тебя так, и слепец. Сокол ты у меня… васильковы очи.
Она отбросила с белого лба тяжёлую, как латунь, прядь волос и, влажно мерцая камышовой зеленью глаз, без затей и утайки открылась:
— Боюсь за тебя, слышишь?.. Боюсь, потому что люблю… Ты дороже мне жизни! Боюсь, потому что неведомый лютый враг у наших границ! А я не хочу, не хочу-у лишиться тебя! — срываясь на плач, вымученно прошептала она. И вдруг, замолчав, содрогнулась от собственной решимости и отчаянья: — Ну, чего ждёшь? Давай же, жги! Хочу тебя, родной… Хочу любить тебя со всей силой!
— Ксана… Ксаночка!.. — Он что-то бормотал ей, ласковое, бережно собранное в тайниках души; дрожал радостной, счастливой улыбкой, судорожно срывая с себя рубаху… Но когда Савка опрокинул Ксению на медвежью доху[60], она вдруг взмолилась:
— Ой, ой! Больно чуток… Погоди, гребёнка-зараза!.. Сейчас, ай!
Она, закусив губку, выудила из волос костяной гребень, но он выскользнул из пальцев и скакнул под полати…
Савка, костеря в душе встрявшего чёрта, крутнулся на край, чтобы достать «безделку», — не видать. Свесился круче вниз головой — углядел: «Вот ты куда упрыгал, провора!» Он хотел уже было словить гребешок, как… пальцы его схватились льдом, а шея окоченела…