Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она мчалась по шоссе.
Обгоняла жилые фургоны, парусные лодки, грузовики, дизельные автобусы, движение увеличивалось, вонь, грохот, а все неподходящее этот поток смывал прочь, расплющивал, размазывал по бетону, превращал кроны деревьев в пену, пронизанную солнцем, вот уже большая градирня, деревня, церковь тонут в волнах рельефа, под звуки Шуберта, Шумана, Шопена, попурри классической музыки, пшеничные поля до самого горизонта, частью уже убранные, стерня, иссушенная за лето, лимузины, кабриолеты, грузовики, бесконечная колонна, великое возвращение из отпуска, скорость 120, 130, 140 — оп-ля, что там такое?
Почему все тормозят?
Ах, ну конечно, ограничение скорости перед большой стройкой. Стройка была чуть дальше впереди, посередине первой эстакады, и уже много лет препятствовала движению, вот они, предупреждающие мигалки, красно-белое ограждение, укрытая брезентом машина, сдвинутые бетонные плиты, перекошенная палатка, куча песка, из которой торчала лопата, как стрелка часов, правда остановившихся, причем навсегда, и даже если планета однажды взлетит на воздух, эта стройка уцелеет, вне всякого сомнения. Благодарим за понимание! Доброго пути! Она поехала дальше.
Катила вперед и вперед, и как изящно, как мягко проезжие полосы стелились вверх по очередному холму, исчезая в душном предвечернем мареве…
Звон стекла. И тотчас резко запахло эфиром, как в больнице, а в медицинских склянках на подоконнике сверкнуло утреннее солнце.
— Это ты, Марихен?
— Да, маман, — тихонько ответила она.
— Как ты меня напугала! Из-за тебя я уронила пузырек. Как мне теперь дышать? Без эфира я задыхаюсь! — Маман дышала тяжело, с шумом: — Кх-х, кх-х!
Марихен шагу ступить не смела. Но не плакала. Несколько дней назад ей исполнилось пять, и с тех пор она плакала, только когда оставалась одна. Где-то в доме зазвонил телефон.
Маман сидела у распахнутого окна. Видно только ее левую руку — белая, тонкая, она свисает с подлокотника, точно сломанное крыло. Позавчера ее перенесли из спальни сюда, в ателье. Господину Арбенцу, швеям, шляпнику и мастеру по зонтикам пора взять отпуск, объявил папá. Марихен это показалось странным. Здесь всегда стрекотали зингеровские машинки, и она просто представить себе не могла, чтобы папá и его служащие вдруг перестали работать. Но они перестали. Запах смазки от ниткомотальной машины растаял в запахе эфира; гардины сняли, и все ткани, вплоть до мельчайших обрезков, папá тоже велел из ателье убрать, чтобы ни одна пылинка не вызвала у бедняжки маман кашля, удушья и этой одышки — на слух, будто бревно пилят: кх-х! кх-х!
Маман вытряхнула на ладонь несколько капель одеколона, мазнула себя по щекам и спросила:
— Ты знаешь, кто сегодня приедет в гости?
— Мой брат.
— Да, Марихен, твой брат. Ну-ка, подай мне зеркало. Оно вон там, на подоконнике, рядом с молитвенником.
— Да, маман.
У зеркала была серебряная ручка, а форма — такой же овал, как кольца ножниц на гербе у входной двери.
— Запомни, Марихен, настоящая, дама принимает посетителей причесанная и подкрашенная. On a du style.
Шум в легких стал громче, рука упала на колени, но улыбка, вызванная зеркалом, осталась на губах маман.
— Ты знаешь, что такое on a du style?
On а —
du style.
— Стильный? Как зонтик от солнца?
Губы у маман красные, кожа фарфоровая, и она словно бы заметила что-то невероятно красивое. В бухте плескались волны, где-то в доме шумела Луиза, а в городке колокола вызванивали ангельский привет. Из-за туберкулезных бацилл Марихен не хотела подходить к креслу и не могла прогнать муху, которая сперва разгуливала по лбу маман, а потом по открытому глазу. Девочка послушно стояла поодаль, глядя, как из улыбки маман выползла крохотная ниточка, мало-помалу протянулась к подбородку, немного забежала под него, а потом на белую блузку одна за другой закапали алые капли…
* * *
Небеса запаслись миллионами снежинок и теперь щедро их рассыпали — укрыли парк, террасу, парапет, нахлобучили шапки на печные тубы, украсили изящными гребешками дуги фонарей. Весны, похоже, больше не будет, а если она все-таки придет, то ей выпадет трудная задача — извлечь из черных, промерзших ветвей маленькие, скрученные, нежно-зеленые почки. Тем не менее однажды утром снеговик начал таять, солнечные лучи иглами пронизали кроны, деревья оделись в зеленый убор, цветки дождем сыпались наземь, настало лето, и в одно июльское утро, когда все вокруг пело и сияло, из далекой Африки прилетели тетушки.
Много лет назад им явился ангел. Из горящего куста он призвал тетушек принести жизнь на алтарь веры, сделаться невестами Христовыми. Они последовали призыву и с той поры, как считала Луиза, никогда не теряли веселого расположения духа. Жили они в самой глубине буша, обращали негритянских детей к Господу, причесывали на пробор непокорные кудряшки и учили чернокожих матерей шить белые блузки. Их миссия располагалась на берегу медлительной глинисто-желтой реки, и, хотя воздух там кишел тучами насекомых, три миссионерши каждый вечер сидели на веранде, записывая при свете керосиновой лампы звуки, доносящиеся из сердца девственного леса. Одна напевала мелодию, вторая записывала ноты, третья отгоняла москитов. Они очень дорожили своими тетрадями, ведь, по их словам, там хранились напевы, которых ухо белого человека никогда не слышало.
— Ах вот как, неужели?
Тетушки фыркали от смеха:
— Наша Марихен говорит точь-в-точь как маман.
Когда колокола вызванивали ангельский привет, все три открывали какую-то книжицу, шептали молитвы, а произнося слова «Иисус» или «Спаситель», опускали веки и поднимали носы вверх, словно могли учуять запах с горних высей.
— Купаться нам нельзя, — говорили они, — это нам воспрещает (глаза долу, носы вверх) Спаситель.
— А если я упаду в воду?
Крылья чепцов оцепенели.
— Но, Марихен, — воскликнули тетушки, — у тебя же есть ангел-хранитель! Если ты подойдешь к берегу слишком близко, он тебя остановит.
Однажды вечером Марихен прошмыгнула на мостки, босиком, осторожно, на самый край… но рука ангела, нет, она ее не почувствовала. Или все-таки? Над черно-зеленой глубиной зигзагом метнулась стрекоза, внезапно ринулась вверх, прямо к ней, и оп-ля! — Марихен плюхнулась на попку. На берегу стояли тетушки, не поднимая глаз от своих книжиц.
В первые дни после приезда миссионерши говорили мало, только поглощали гигантские порции еды, целые горы картошки, так что Луиза вообще не отходила от раскаленной плиты. Однако затем они стали общительнее, откушав, скакали по лужайке на берегу, и как-то раз, летним вечером, когда закатное солнце полыхало багровым огнем, все три раскрыли объятия, чтобы прижать Марихен к сердцу. Она подбежала к одной, сунула носик под крыло чепца и прошептала в запрятанное ухо вопрос, который давно не давал ей покоя: