Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Тебе эти трупы покоя не дают.
— Да.
— И не только из-за Наркотдела.
— Нет. Просто…
Адамберг запнулся.
— Мне сюда, Ариана, до завтра.
— Я права? — не отставала она.
— Это не имеет значения для экспертизы.
— И все же?
— Да это просто тень, Ариана, тень, склонившаяся над ними или надо мной.
Ариана смотрела вслед Адамбергу. Прохожих для него не существовало. Она узнавала его покачивающийся силуэт и походку, двадцать три года спустя. Тихий голос, медленные жесты. Когда он был молод, она не обратила на него внимания, ни о чем не догадалась, ничего не почувствовала. Если бы можно было повернуть время вспять, она бы по-другому выслушала его историю про крыс. Ариана сунула руки в карманы халата и повернула к двум трупам, которые дождались ее, чтобы войти в Историю. Просто тень, склонившаяся над ними. Сегодня она понимала эти нелепые слова.
Нескончаемые часы сидения в чулане лейтенант Вейренк использовал для переписывания крупными буквами пьесы Расина — для бабушки, которая уже мало что видела.
Никто не понимал, почему вдруг бабушка, оставшись сиротой после войны, воспылала такой исключительной страстью именно к этому автору. Все знали только, что когда загорелся монастырь, куда ее отдали на воспитание, бабушка вынесла из огня полное собрание сочинений Расина, погиб только том с «Федрой», «Эстер» и «Аталией». Пьесы Расина явно были заповеданы ей Всевышним, потому что деревенская девчонка читала их запоем одиннадцать лет подряд. Выйдя из монастыря, она получила собрание сочинений в подарок от настоятельницы в качестве духовного напутствия и честно продолжила чтение по кругу, ничем больше не интересуясь. Ни разу ей не пришло в голову заглянуть в «Федру», «Эстер» и «Аталию». Бабушка постоянно бормотала себе под нос тирады из своего верного спутника, и маленький Вейренк рос под звуки ее речитатива, столь же привычного для его младенческих ушей, как детская песенка.
Но на свою беду, он заразился бабушкиной манией, инстинктивно отвечая ей в той же манере, то есть шестистопными стихами. Правда, в отличие от бабушки он не сидел ночами, пропуская через себя тысячи поэтических строф, и теперь вынужден был сочинять их самостоятельно. Пока он жил дома, все как-то обходилось. Но лишь только его выкинули во внешний мир, расиновский тик сослужил ему дурную службу. Безуспешно пытался он его подавить, чего только не испробовал, но, отчаявшись, пустил дело на самотек. Вейренк беспрерывно что-то сочинял, бормотал, совсем как бабушка, и начальники с трудом выносили его причуды. Впрочем, стихотворчество неожиданно пригодилось ему — изложение жизни шестистопным способом создавало непреодолимую — и ни с чем не сравнимую — дистанцию между ним и мирской суетой. Этот эффект удаленности всегда приносил успокоение и склонял к раздумьям, а главное, уберегал от непоправимых ошибок в пылу сражения. Расин, несмотря на свои напряженные драмы и огненный слог, оказался лучшим противоядием от вспыльчивости, мгновенно охлаждая все чрезмерные порывы. Вейренк на нем не экономил, поняв наконец, что бабушка именно таким образом упорядочивала и оздоровляла свою жизнь. Собственное снадобье — никому не ведомое.
В настоящий момент у бабушки закончился эликсир, и Вейренк крупными буквами переписывал ей «Британника». «Был прерван сон ее в глухой полночный час, / И как она была красива без прикрас!»[1]Вейренк поднял ручку. Он слышал, как поднимается по лестнице его соринка в глазу, он узнавал ее шаги, быстрое постукивание каблуков — она всегда носила кожаные сапоги с ремешками. Сначала она остановится на шестом этаже и позвонит в дверь пожилой немощной дамы, чтобы отдать ей почту и обед и минут через пятнадцать появится здесь. Соринка в глазу, она же обитательница восьмого этажа, она же Камилла Форестье, которую он охранял вот уже девятнадцать дней. Из скупых объяснений начальства он понял только, что к ней приставили охрану на полгода, опасаясь мести старика убийцы.[2]Кроме ее имени, он не знал о ней ничего. Ну еще, пожалуй, что она одна воспитывала ребенка, — ни один мужик пока что не появлялся на горизонте. Ему никак не удавалось угадать ее профессию, он колебался между водопроводчицей и музыкантшей. Недели две назад она любезно попросила его выйти из чулана, чтобы сварить трубу на потолке. Он поставил стул на лестничную площадку и смотрел, как сосредоточенно и осторожно она работает. Позвякивали инструменты, горело пламя паяльника… И тут он почувствовал, как его неумолимо сносит в сторону так страшившего его запретного хаоса. С тех пор дважды в день, в одиннадцать и в четыре, она выносила ему горячий кофе.
Вейренк услышал, как она ставит сумку на шестом этаже. Внезапное желание выйти уже наконец из чулана и никогда больше не сталкиваться с этой девицей словно подкинуло его на стуле. Он сжал кулаки и поднял голову к форточке, вглядываясь в свое отражение в пыльном стекле. Дурацкие волосы, стертые черты лица — просто урод, невидимка. Ощутив прилив вдохновения, Вейренк закрыл глаза, забормотал:
— Ты нерешителен, душа твоя томится.
Ты Трою покорил, ты за день превратил
В пыль — стены, а в любовь — сопротивленья пыл.
И что же, ты готов склониться пред девицей?[3]
Нет, ни за что. Успокоившись, Вейренк сел на место — эти четыре строчки разом остудили его. Иногда ему требовалось шесть или даже восемь строк, случалось, хватало и двух. Довольный собой, он снова взялся за переписывание. Соринки выпадают из глаз, птицы улетают, мастерство остается. Не больно-то и хотелось.
Переложив ребенка на другую руку, Камилла остановилась передохнуть на шестом этаже. Проще всего было бы сейчас уйти и вернуться только в восемь, когда ее охранника сменят. Девять заповедей героя — это спасение бегством, уверяла ее подруга-турчанка, виолончелистка, игравшая в церкви Сент-Юсташ. У нее были поговорки на все случаи жизни, нелепые, туманные и благотворные. Судя по всему, существовала и десятая заповедь, но Камилла ничего о ней не знала и предпочла придумать ее на свой лад. Она вынула из сумки почту и продукты и позвонила в левую дверь. Эта лестница стала слишком крутой для Йоланды — ноги ее не слушались, да и вес стал избыточным.
— Ну куда это годится, — сказала Йоланда, отпирая дверь. — Мать-одиночка.
Каждый день старая Йоланда испускала один и тот же стон. Камилла входила, клала почту и продукты на стол. Потом пожилая дама, непонятно почему, согревала ей молоко, словно грудному младенцу.
— Меньше народу — больше кислороду, — заученно отвечала Камилла, усаживаясь.
— Ерунда. Женщина не должна жить одна. Даже если от мужиков одни неприятности.