Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В отличие от мамы, пальцы которой, как балетная труппа из красных лакированных ногтей, весело плясали по клавишам пишущей машинки, ассистенты, эти барабанщики из похоронного оркестра, с грехом пополам выстукивали в лучшем случае с дюжину букв на своих карточках, и у них почти никогда не раздавался задорный звонок, восхитительное «дзынь!», возвещающее конец строки. Они поседели и согнулись от старости за своими машинками. Они больше дремали, чем печатали. 1Ъре-победители, которых даже борцами нельзя было назвать.
Последний час свой они встретят мумиями, иссушенными полной бессмысленностью своей стукотни. Впрочем, эти господа отличались одной особенностью: стоило дядюшке отлучиться из библиотеки, как они, дружно «выкусив» пробки из своих фляжек с водкой, присасывались к ним, как телята к маткам. Другая их особенность не сразу бросилась мне в глаза, а лишь после того, как я заинтересовался преданной анафеме родовой фамилией. Ассистенты то и дело нарушали негласный запрет:
— Кац сам стоит перед Штарк на задних лапах! — говорили они шепотом.
Пли:
— Кац вчера нажрался, как сапожник!
Но они позволяли это себе, только убедившись, что его нет поблизости, и даже после этого прикрывали рукой рот и не произносили его фамилию, а скорее выдыхали: Кац!
Кац! С этим именем было то же, что и с темнотой, царившей под юбками, — оно было так же загадочно и привлекательно.
Конечно, с совсем толстыми и совсем худыми иногда возникали маленькие проблемы.
— Нет, ты только посмотри на этого поросенка! — восклицала, например, одна.
Другая, сдвинув колени и поставив ноги буквой «х», возмущенно пятилась от меня. Но все это были исключения, не заслуживающие внимания. Желающие посетить монастырскую библиотеку, как правило, воспитаны в бюргерских традициях и умеют себя вести. К тому же большинство из них приезжали из серых, разбомбленных во время войны городов — Ульма, Дармштадта или Фридрихсхафена — и забывали обо всем на свете в своем изумлении и благоговении перед лицом этого грандиозного книжно-живописного великолепия, вздымающегося перед ними беззвучным прибоем. Замечали ли они что-нибудь? О, еще как замечали! Во всяком случае, самые красивые из них. Но под величественной сенью книжных небес, на мгновение лишившись дара речи, они милостиво проявляли снисходительность не только к уродливым лаптям, но и к служке-башмачнику, исправлявшему свою должность у их ног.
— Спасибо, мальчик.
— Следующая, пожалуйста!
Жаловались ли они на меня? По-видимому, да, так как непосредственно после одного незначительного инцидента — возмущенных причитаний одной бегемотихи — златые дни в Аранхуэсе,[8]как выразился бы дядюшка, пришли к концу. Фройляйн Штарк, мирно сидевшая на своей широкой, крепкой корме, как святая на облаке, вновь превратилась в грозного боцмана, перед которым трепетала вся команда книжного ковчега.
— Я могу с вами поговорить, монсеньер?
— О чем речь?
— О мальчишке.
— Опять!.. — простонал дядюшка. — Что он на это раз натворил?
Но фройляйн Штарк не торопилась.
— Ну как жаркое? — спросила она как ни в чем не бывало. — Не слишком жирное?
— Pulcher et speciosus, — похвалил дядюшка. — Превосходно, очень вкусно. In medias, к делу!
Она взяла латку со стола, и прошло несколько мучительно долгих секунд, прежде чем она наконец изрекла:
— Монсеньер, поступила жалоба.
Дядюшка поднял левую бровь, я тоже.
— Жалоба?..
— Да. От одной певицы из Линца, фройляйн фон Цеддитц, Зандгассе шесть, — ответила Штарк, и, так как ее маленькие аппенцельские охотничьи глазки все еще были нацелены на латку с жарким, можно было подумать, что стоит ей только открыть крышку; и наружу выскочит обвинительница в образе жирного мясного клуба пара. — Она жаловалась на мальчишку, и притом вполне конкретно — конкретнее некуда! Она говорила, что он…
Но этого она не могла произнести вслух и потому приникла к уху монсеньера и что — то жарко зашептала, держа латку на вытянутых в сторону руках, чтобы не касаться ею дядюшкиного плеча.
Он молча выслушал ее с неподвижным лицом. Затем промокнул свое орошенное ухо камчатной салфеткой и сказал:
— Дорогой мой nepos, у нас здесь монастырская библиотека, и мы с гордостью можем утверждать, что на борту у нас хранятся бесценные сокровища Востока и Запада, в том числе любопытнейшие рассуждения философа Канта о нравственности, критерием которой являются не успешные деяния и поступки, как этого можно было бы ожидать, а скорее образ мыслей, то есть сама воля, сие же означает, что человеку, в особенности молодому человеку, надлежит подавлять свои пагубные наклонности…
Так — или приблизительно так — он разглагольствовал еще некоторое время, переходя от Канта к Блаженному Августину, от Блаженного Августина к Африке, от Африки к Египту, и в конце концов заключил свою речь ссылкой на Диодора Сицилийского: психезиатрейон.
— Аптека для души, — перевел я.
— Recte dicis.[9]
— Это означает, — продолжал я, — что у нас есть все: любая болезнь и любое лекарство, — всё, от Аристотеля до ящура. Nomina ante res, вначале слова!
— Вот видите, фройляйн Штарк? Ессе nepos,[10]он весь в меня.
Весьма довольный своими учеными речами, дядюшка сунул свернутую трубочкой салфетку в серебряное кольцо и, как всегда, удалился в свой кабинет. Я кивнул фройляйн Штарк и последовал за ним.
Здесь, в так называемом кабинете, оборудованном им как некая пестрая плюшевая пещера, он чувствовал себя вольготнее всего. Здесь господин хранитель библиотеки принимал ученых со всего света, здесь он проводил свои вечера, здесь предавался, по его выражению, своей главной деятельности: чтению. Под образами святых день и ночь мерцали оплывшие свечи, на стенах висели ковры, гардины на окнах были затянуты, а красновато-золотистый призрачный свет «пещеры» был настолько пропитан тяжелым, сладким духом горячего воска, ладана и одеколона, что временами казалось, будто толстый персидский ковер, скрадывающий шаги, — это волшебный ковер — самолет, в одно мгновение перенесший нас на Восток. Фройляйн Штарк больше не показывалась. Звуки на кухне тоже замерли. «Ad lectionem»,[11]— изрек дядюшка.
Он взгромоздился на диван, как жирный шейх, я опустился в кресло, и, надев шелковые перчатки, мы раскрыли свои книги. Дядюшка уже давно занимался каким-то отцом-пустынножителем, который питался лишь скорпионами и любовью Божией и все больше и больше впадал в безумие. Но в своем безумии он вдруг узрел перед собой, посреди моря песков, дворец с высокими стенами, благоухающим садом и звонкими фонтанами. Ткхо реял ветер, за горизонтом величественно догорал закат, а зубцы стен загадочного дворца все чернели на фоне темнеющего неба, и пальмы над ними простирали свои раскидистые ветви, как составленные вместе крестьянские косы.