Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— С днем рождения, — скажет Веснушка, и ты сполна ощутишь гнет дурных совпадений. Тут еще за окном хлынет дождь.
— Погоди-ка, — прижав плечом трубку, ты потянешься за сигаретой. Закурив, зажмуришься, чтобы ни в чем не соврать, и приступишь к допросу: — На тебе сейчас белое платье, ты стоишь босиком, прислонившись к цветку на обоях, и скоблишь пальцем пятнышко на трельяжном зеркале в спальне, хоть оно совсем и не пятнышко, а старая грустная трещинка, в которой упрятана твоя самая главная тень… Так?
— На мне белый халат, и стою я к трельяжу спиной. Тень валяется где-то под боком, сломавшись по милости плинтуса. Беглый осмотр ее поясницы склоняет к диагнозу: радикулит. Между прочим, ее караулят утята (я к тому же и в тапках! В тех пушистиках, одного из которых ты как-то пытался намылить, перепутав его с банной губкой). Итого — четырежды мимо. От возлияний у снайпера сбился прицел? Это где ж ты сегодня кутил, ясновидец? Я звоню в пятый раз.
— И в последний. Если б я и сейчас не ответил, ты бы отправилась спать. Угадал?
— Прозорливо.
— А еще ты дала себе слово, что забудешь мой номер. Теперь-то попал?
— Прямо в яблочко. Ты просто шаман. Не забыл развести ритуальный костер?
— Не забыл.
— Ну и как?
— Чем ближе ночь, тем зазвонистей пляска подкупленных духов… Не желаешь встать в круг? Будет шанс потрясти организмом в такт бубну. А что? Справим ватагой праздник чертей: колдуну нынче — трижды тринадцать.
— Тридцать девять. Возраст «минус один». Признайся: похоже на перекур у пограничного столба?
— Что-то вроде того. Причем столб — в форме градусника.
— Возраст-термометр. Фиксирует градус сезона душевных простуд. Коли так, берегись эпидемий морального гриппа.
— Возраст оплаты счетов по грехам.
— Возраст аптек и причастий. Период аптечно-церковных свечей.
— А еще, говорят, год суровых проплешин.
— Nota bene, Суворов: возраст первых последних любовниц.
— Увы. Если все это взять и помножить, итожа, на рожу…
— С ней что-то не так?
— С ней все так, как бывает с лицом, когда оно въелось в тебя и растет. В тридцать девять ничто не растет, а оно… единолично в тебе прибавляется.
— Возраст мордастого роста.
— Возраст вроста в гипертонию и, чур меня, не дай Бог, — в простатит.
— Глупости. Возраст как возраст. Тебе по плечу. Я бы даже сказала, этот возраст тебе — по плечо.
— Намекаешь на то, что шаман постарел задолго до чертова возраста?
— Намекаю, что стар он с пеленок.
— Самое время тебя проучить. Предлагаю с повинной прибыть на такси и войти добровольно в костер.
— Не хочу. Слишком поздно. Несмотря на непоздний твой возраст…
— Вот как?
— Да. Не хочу. Но, хотя я приехать к тебе не хочу, не хочу я приехать к тебе потому, повторю, что уже слишком поздно.
— Уж не хочешь ли ты (хоть и нехотя) пригласить в свою одинокую спальню меня?
— Опоздал. На ночь я запираю все двери.
— У меня есть отмычка.
— Не смеши. Для вора ты слишком ленив.
— Тогда как я проник к тебе давеча в сон?
— Что ты мелешь?
— Ты просто забыла. Вот послушай: прошлой ночью мы вместе лепили снежки. Твои влажно искрились, а мои получались скомканней, меньше, бледнее, да еще и потели в руках, будто внутри у них гнездилась хворь…
— Сыро, холодно, но поэтично. Особенно «гнездилась хворь». Любопытная парочка взломщиков. У тебя, значит, были пособники?
— Только ты. Мы лепили с тобою снежки и складывали их на берегу узкой реки, возводя высоченную стену.
— Символично, но все еще холодно, Суворов. И зачем та стена?
— Отгородиться от черной воды, чьи волны чуть слышно бились о камни — шлеппп, шлеппп, — и этим ровным, укачивающим сознание шлепаньем очень нам досаждали. В этом хлюпающем, плоском звуке явственно ощущалась какая-то непристойность, как если бы в ночной тени совершалось совокупление двух безразличных друг к другу, давно утомленных существ. Даже не существ — существа, этакого андрогина-прародителя, создавшего все пространство вокруг, кроме, может быть, нас… Итак, мы строили стену из снежков, а я с тревогой подмечал, как всякий раз ты, задев ее распущенными волосами, нечаянно уносишь в них блестящую пыльцу, отчего постепенно воздвигаемая нами преграда лишается белизны, превращаясь в застывшую серую пену. На ощупь она казалась глухой и мертвой, как… — запнулся, пытаясь найти сравнение.
— …Как пепел?
— …Как подмороженный пепел. (Вот видишь, ты уже и сама вспоминаешь!) Было странно, что ты на это не обращаешь внимания и все так же лепишь снежки, только те, едва заискрившись, тут же, стоит тебе вскинуть голову и смести волосами сверкающую крупу, тихо гаснут в них и высыхают в пыль. Стена все растет и растет, но ленивый плеск волн раздается по-прежнему внятно.
— Шлеп, шлепп…
— Осознав бесполезность трудов, я сдаюсь, у меня опускаются руки, я мну пальцами снег, он крошится песком, и песок, становясь настоящим песком, осыпается в прах и желтеет.
— Шлеп, шлепп, шлеппп…
— Ты подбираешь с земли яркий, еще целомудренный снег, разгибаешься, ненароком ловишь мой взгляд и, улыбнувшись, вдруг просишь: «Притворись, что ты есть. Тогда я притворюсь, что тебя не узнала». Потом несколько раз повторяешь, словно это какой-то пароль: «Притворись, притворюсь, притворимся…», выводя слова ногтем по рыхлой щербатой стене. Я же упорно молчу, пока осыпающийся тебе на ладони песок притворяется девственным снегом.
— Ночь между тем притворяется сном…
— Слышно, как хлюпает лоном волна-андрогин. Под луной почему-то совсем стерлись все твои крошки-веснушки…
— Что потом?
— Не в силах побороть желание крушить все преграды, я с размаху бью по стене кулаком. Она валится (но не с грохотом — с шепотом: очень тихо, даже как будто бы подло), и опять предо мною змеится, чернее угля, облитая потом река. По ней что-то плывет…
— Разумеется, труп.
— Разумеется, очень живой.
— Разумеется, женщины.
— Разумеется.
— Мой?
— Не совсем. Скорее отчасти.
— И какая же часть в нем моя?
— Точно уже не скажу. Но как будто филейная.
— Реке повезло. Даже если она из стекла, а труп чересчур егозлив, оцарапаться им ей теперь вряд ли придется.
— Река из стекла? Может быть. Знаешь, это даже логично: сон как черное зеркало тайных страхов души, по которому чинно и гладко плывут мертвецы…