Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она вела его вверх по лестнице, туда, где свет, казалось, падал прямо с неба, потому что окна на втором этаже были сделаны в наклонном потолке, а не в стенах. Там были две комнаты, и она провела его в одну из них, надеясь, что он не рассердится, застав ее врасплох: хотя она и сумела вспомнить, что такое желание, но совсем позабыла, как оно действует на человека: руки точно сведены судорогой и беспомощны, и нападает странная слепота – единственное, что видишь сразу, – это место, где можно лечь, а остальное – дверные ручки, всякие тесемки, крючки, печаль, собравшаяся в углах дома, быстротечное время – лишь помехи для главного.
Все было кончено еще до того, как они успели сорвать с себя одежду. Полуобнаженные, задыхаясь, они лежали рядом, злясь друг на друга и на свет, лившийся на них с небес. Он слишком долго мечтал о ней, и вообще – все это было слишком давно. Она же и вовсе не думала о себе и ни на что не надеялась. Оба испытывали разочарование и смущение и не решались заговорить друг с другом.
Сэти лежала на спине, отвернув от него лицо. Краешком глаза Поль Ди видел плавную линию ее груди и не испытывал ни малейшего удовольствия: он преспокойно мог бы отвернуться от этих больших, округлых, чуть расплывшихся грудей, а ведь там, внизу, он принял их в свои руки как самую большую драгоценность. И загадочный лабиринт страшных рубцов у нее на спине, который он исследовал на кухне с жадностью золотоискателя, наткнувшегося на богатую жилу, оказался на самом деле сплетением отвратительных шрамов. Никакое это не дерево. Может, немного и похоже, да только ничего общего с теми деревьями, которые он хорошо знал, ибо деревья всегда манили его к себе; деревьям можно было доверять, можно было открыть им душу, поговорить с ними, как он это часто и делал еще в Милом Доме, когда после обеденного перерыва возвращался в поля. Он всегда останавливался передохнуть по возможности в одном и том же месте, и выбрать это место оказалось нелегко, потому что вокруг Милого Дома росло куда больше прекрасных деревьев, чем на любой другой тамошней ферме. Выбранное дерево он назвал Братцем и часто сидел под ним, иногда один, иногда с Халле или с кем-то из Полей, но чаще всего с Сиксо, который тогда был очень тихий и смирный и пока еще разговаривал по-английски. Иссиня-черный, с ярко-красным языком, Сиксо без конца экспериментировал с заготовленной с ночи картошкой, пытаясь рассчитать, когда же надо раскалить камни на дне ямки, сверху положить картошку, а потом всякие прутики и веточки, чтобы к обеденному перерыву, когда они соберут стадо и придут к Братцу, картошка была в самый раз. Он мог ради этого, например, встать среди ночи и специально отправиться в такую даль, чтобы выкопать в земле ямку при свете звезд; а иногда он пробовал не слишком сильно нагревать камни и клал на них картошку, предназначенную на следующий день, сразу после завтрака. Картошка никогда не получалась у него так, как он хотел, но они все равно съедали ее – недопеченную, подгоревшую, пересушенную или почти сырую, смеясь, сплевывая шелуху и давая Сиксо разные советы.
Время никак не желало подчиняться расчетам Сиксо, и совладать с ним он не мог. Однажды, с точностью до минуты рассчитав тридцатимильный поход на свидание с женщиной, он вышел в субботу, когда луна была как раз там, где ей и полагалось быть, добрался до хижины своей возлюбленной еще до того, как в церкви зазвонили к обедне, и ему как раз хватило времени, чтобы поздороваться с ней и тут же отправиться назад, чтобы успеть к утренней перекличке в понедельник. Он шел пешком семнадцать часов, потом посидел у нее ровно час и прошагал еще семнадцать часов в обратном направлении. Весь день Халле и все остальные старательно скрывали от мистера Гарнера, как Сиксо измотан. В тот день они, разумеется, никакой картошки не ели – ни простой, ни сладкой. Растянувшись под Братцем, спрятав от них свой ярко– красный язык и иссиня-черное лицо, Сиксо весь обеденный перерыв проспал как убитый. Вот что такое мужчина и вот что такое дерево! Куда им до них! И сам он, и «дерево», возле которого он лежит, – оба не настоящие.
Поль Ди посмотрел в окно над изножием кровати и закинул руки за голову. При этом его локоть коснулся плеча Сэти. Она вздрогнула от прикосновения грубой материи к своему голому плечу. Она и забыла, что он так и не успел снять рубашку. Собака, подумала она и тут же вспомнила, что сама помешала ему. И что сама не успела снять нижнюю юбку, а ведь она-то начала раздеваться еще до того, как увидела его на веранде, – сняла и чулки, и башмаки, да так и несла их в руках, пока он не посмотрел на ее босые ноги и не попросил разрешения тоже разуться. А потом, когда она стряпала у плиты, он еще больше ее раздел. Так что если учесть, как скоро они принялись скидывать с себя одежду, то уж могли бы скинуть ее всю. Впрочем, возможно, Бэби Сагз была права, когда говаривала: «Мужчина – это всего лишь мужчина, и ничего больше». Они просят тебя передать им какую-то часть твоего бремени, но стоит тебе ощутить, как приятно и легко тебе стало, как они начинают всматриваться в твои шрамы и оценивать твои тяготы, а потом делают то, что этот вот уже сделал: выгнал ее детей из дому и разнес все вдрызг.
Нет, просто необходимо встать и уйти отсюда, спуститься вниз и поскорее снова собрать все по кускам. Этот дом, сказал он, нужно сменить, словно дом – это какая-то мелочь, блузка или корзинка с нитками, словно от дома можно запросто отвернуться и уйти. И такое он посоветовал ей, у которой никогда не было своего дома – кроме вот этого; она бросила свою хижину с земляным полом ради того, чтобы оказаться здесь; она каждое утро непременно приносила с собой на кухню в доме мистера Гарнера букетик козлобородника – чтобы, работая там, хоть в какой-то степени чувствовать, что это место принадлежит и ей, потому что ей хотелось любить свою работу, хотелось чувствовать себя на кухне уютно, уверенно, и по дороге она срывала какой– нибудь цветочек и прихватывала с собой. В те дни, когда она забывала это сделать, масло у нее не желало сбиваться, рассол в бочке оказывался слишком крепким, и все руки покрывались волдырями.
По крайней мере, она тогда считала, что все дело в этом. Несколько желтых цветочков на столе, пучок миртовых веточек, торчащих из утюга, придвинутого к открытой двери, чтобы пропускать в дом свежий ветерок, – все это действовало на нее благотворно, и, когда они с миссис Гарнер усаживались перебирать щетину или готовить чернила, ей было хорошо. Очень хорошо. Она совсем не боялась тех мужчин. Тех пятерых, что спали в лачугах неподалеку, но к ней никогда ночью не заходили. Только приподнимали свои обтрепанные шляпы, завидев ее, и смотрели во все глаза. Когда она приносила им в поле еду, копченую грудинку и хлеб в чистой тряпице, они никогда ничего не брали прямо у нее из рук. Отступали и ждали, когда она положит сверток на землю, у корней дерева, и уйдет. Они не только не желали брать еду у нее из рук, но и не позволяли ей смотреть, как они едят. Раза два-три она задержалась – спряталась за жимолостью и наблюдала за ними. Без нее они были совсем другими – смеялись, подшучивали друг над другом, пели, отходили в сторонку, чтобы помочиться. Посмеяться любили все, кроме Сиксо, который засмеялся только один раз в жизни – в самом ее конце. Лучшим из них, конечно же, был Халле. Восьмой, и последний ребенок Бэби Сагз, который брался за любую работу на соседних фермах, чтобы выкупить мать и отправить подальше от Милого Дома. Но и он тоже, как оказалось, был не более чем мужчиной.