Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Затем они устремили глаза на деда.
Он оставался неподвижным и даже, чудилось им, перестал дышать, отчего их беспокойство перешло в полное смятение.
Его голова все еще лежала на их соединенных руках;
Барон осторожно высвободил свою, то же сделал Салле — и что же? Бледное лицо Шанмеле с остановившимся взглядом и сведенными в последнем усилии губами уткнулось носом в стол: он был мертв.
— О сударь, — вскричал Баньер, — какую грустную историю вы мне поведали!
— Не правда ли, брат мой? — с тяжелым вздохом откликнулся комедиант.
— Однако же, — усомнился склонный к логическим умозаключениям послушник, — все это никак не объясняет, почему вам надобно исповедоваться.
— Почему?.. Но поймите же, драгоценный брат мой: в семействе Шанмеле принято умирать внезапно, через три дня после выступления в новой роли. Так умер мой дед, так скончалась моя бабка, такова же была участь моего отца, поскольку, заметьте, мой дед тогда сыграл Улисса впервые, оставив Агамемнона Салле, который много лет добивался этой чести…
Так вот, всякий раз, как мне выпадает новая роль, я содрогаюсь всем сердцем, опасаясь последовать за отцом, дедом и бабкой…
— Так вам предстоит сыграть новую роль? — робко осведомился Баньер.
— Увы, да, брат мой! — в отчаянии всплеснул руками Шанмеле.
— И когда же?
— Завтра, представляете?
— Вы говорите, завтра?
— Да, завтра!
— И что за роль?
— О, весьма-весьма сложная!
— Какая же?
— Ирода.
— Ирода! — в удивлении подавшись назад и сжав руки, вскричал Баньер. — В «Ироде и Мариамне» господина де Вольтера!
— О, не упрекайте меня за это! — жалостно взмолился актер. — Я и так скорблю.
— Вы скорбите, что играете на сцене, и все же не отказались от роли? — изумился Баньер, не совладав с таким явным противоречием в суждении.
— Эх, Бог ты мой! Ну да! — воскликнул Шанмеле. — Необъяснимый ход вещей, не правда ли? Но дело обстоит именно так. Что поделаешь? Да ничего, ибо я унаследовал все суеверия своего семейства и порой мне в голову лезут такие мысли…
— Какие мысли?
— Такие, что я и вслух-то их произнести не могу, учитывая, что они способны задеть честь моей бабушки.
— Говорите! Все же сказать мне — это не то же, что всему свету.
— Так вот, мне приходит в голову, что я не вполне внук моего деда.
— Да что вы?
— Мне приходит в голову, будто безумная тяга моя к театру, из-за которой, когда я не играю, мне чудится, что я отрекаюсь от своей крови, а когда занят в спектакле, то до смерти страшусь проклятия, так вот, тяга эта происходит из-за того, что кровь моя поделена надвое, как выражаются в гербоведении: в ней равные доли актера и драматического автора. Относительно того, что господин Расин отдавал все роли моей покойной бабушке, судачили немало. Равно как и о том, с какой легкостью господин Лафонтен позволял моему дедушке ставить его имя рядом с собственным. О, если это так, то я заслужу проклятие совсем иного свойства, будучи внуком актрисы и человека, писавшего трагедии о любви.
— О, у вас, дражайший брат мой, столько же вероятности оказаться внуком господина Лафонтена, как и внуком господина Расина, — простодушно заметил Баньер.
— Но это же гораздо страшнее: быть внуком актрисы и человека, писавшего такие непристойные сказки!
— Это, по правде говоря, вопрос совести, — заметил Баньер, — однако же не нам об этом рассуждать, и как только кто-нибудь из святых отцов выйдет из-за стола…
— О да, исповедник! Тут надобен исповедник! — воскликнул Шанмеле. — Лишь за исповедником последнее слово. Только он может мне сказать, чей я внук: господина Шевийе, господина Расина или господина Лафонтена. Только исповедник способен разъяснить мне, неизбежно ли заслуживает проклятие актер, когда он сын, внук и правнук актера… О! Исповедника мне, исповедника, ибо завтра я выхожу в новой роли и хочу исповедаться in агticulo mortis[7]!
— Но успокойтесь, дражайший брат мой, вы еще не в том возрасте, когда стоит опасаться подобных происшествий.
— Ах, — вскричал Шанмеле, — какие же вы счастливые, по моему мнению, вы, святые люди, которым не надобно мазать физиономию белилами и румянами, как в «Пираме и Фисбе», ни приклеивать себе бороду, как в «Ироде»; как подумаешь, что вам посчастливилось, вместо того, чтобы иметь за спиной три поколения комедиантов, быть иезуитом из поколения в поколение…
— Сударь, — воскликнул Баньер, — что вы такое говорите! Иезуит из поколения в поколение? Уж не бредите ли вы, часом, дражайший брат мой?
— Простите, простите, тысяча извинений! Но, видите ли, когда я готовлюсь к новой роли, я уже сам не ведаю, что делаю и что говорю. Конечно же, невозможно быть иезуитом из поколения в поколение. О, позвольте же мне по-христиански обнять вас, брат мой, чтобы увериться в том, что вы меня простили.
И он так жарко обхватил руками послушника, так стиснул его и встряхнул, что злополучная книжица, словно бы желая глотнуть свежего воздуху, выпрыгнула из кармана молодого человека и, раскрывшись, попала прямо в ладони Шанмеле, который невольно прочел на первой странице:
«„ИРОД И МАРМАМНА“, Трагедия в пяти актах г-на Аруэ де Вольтера».
Удивление, вызванное этим открытием, ропот негодования, вырвавшийся у щепетильного комедианта, только что выложившего перед Баньером всю подноготную души, могли бы посрамить нашего послушника, если бы внимание обоих не отвлекло внезапное появление нового лица.
В конце коридорчика, ведущего, как мы уже сказали, из обители послушников в церковь, появился отец-иезуит.
Его приближение вернуло несчастному Баньеру утраченные было силы.
— Ради всего святого, тише, господин де Шанмеле! — воскликнул он. — Вот один из наших святых отцов, он идет в часовню.
И, желая пресечь всякую тень подозрений, что могли бы зародиться в голове священника, послушник бросился ему навстречу со словами:
— Преподобный отец, прошу вас, вот господин, нуждающийся в исповеди! Тот между тем невозмутимо приближался к молодым людям.
— Спрячьте книжку! — шепнул лицедею Баньер. — Спрячьте! Да спрячьте же ее!
Несчастный Баньер забыл, что не будет ничего удивительного, если в руках актера кто-нибудь заметит трагедию или комедию.
Тем не менее Шанмеле не преминул последовать указанию и спрятал за спину руку с книжицей.