Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Единственное исключение — мой дневник, его я оставляю моей дорогой Саре, потому что она писательница. Хоть дневник и не докончен, она знает, что с ним делать.
Роза исписала шесть кремовых страничек. Силы ее на исходе. Она встает из-за стола и возвращается в спальню. Но стоит ей лечь в постель, как ее осеняет: она что-то упустила. Но что? Она мучительно напрягает память, пытаясь представить, что бы это могло быть, в голову ничего не приходит. А ранним утром, еще до рассвета, она просыпается и видит, что с фотографии на стене на нее сурово устремил взгляд ее муж Бен. Ей чудится, он не спускает с нее глаз. Она кидается назад к письменному столу. Дополнительное распоряжение, — пишет она.
Не могу я также забыть и папину диссертацию, которая не получила признания. Я оставляю ее Саре, пусть она ее переведет и опубликует, как сочтет нужным, потому что она сможет оценить ее научность. Когда Бен умер, я собиралась перевести ее ради его памяти, но до моей встречи с Мори в моей жизни были слишком большие трудности, а потом Мори хотел, чтобы я тратила время на другое, он считал, что пока живешь, надо радоваться жизни, а не тратить время на мертвых. Я все равно еще надеялась перевести ее, пока у меня были силы, но в последние годы, когда он болел, оказалось, что сил нет. И Мори в этом не виноват, просто такая у него была натура. При многих его других качествах, он был не ученый.
Она читает завещание вместе с дополнением вслух и облегченно вздыхает. Не то чтобы она почувствовала себя лучше, просто ей стало легче оттого, что она все записала. Мори практически ничего не записывал. Никогда не писал писем, открыток и тех не писал. А вот Розе необходимо записывать, что она чувствует, что думает — для детей. Мысль, что ее забудут, ей невыносима. А уж одобрят ее завещание или нет, об этом она сейчас думать не хочет: ее дело написать, а они и знать ничего о нем не будут еще долгие-долгие годы. Она ни слова о нем ни проронит.
Прохладным калифорнийским вечером Генри Марковиц закрывает Галерею изящных искусств Майкла Спивитца. По четвергам галерея работает до десяти в надежде охватить фланеров, вышедших на вечерний променад. Туристы наносят песок с пляжа и капуччино-баров на открытом воздухе. Песок и купальники — это Генри нож острый, но, как говорит Майкл: такова жизнь, иначе искусство в Венисе не продать. Генри с трудом сдерживается: его то и дело подмывает дать этим посетителям от ворот поворот. Во всяком случае, босым. Босых ног, вот чего он на дух не переносит, — что они себе думают, у нас как-никак не пляжный киоск, а галерея, где выставлены работы весьма значимых художников XX века. У нас тут и шагаловские гравюры, и подписные литографии Дали. Больше всего продается литографий, зато все они подписные. Так что следовало бы проявлять, считает Генри, хоть какое-то уважение к этим крупицам подлинности.
Он подтирает пол большой шваброй, которую хранит в чулане. У них есть уборщица, но он ничего не может с собой поделать. Пять лет назад ему и в страшном сне не приснилось бы, что он подметает галерею в Венис-бич. Когда он остановил свой выбор на артрынке, ему виделось, что он будет заниматься антиквариатом: каталогизировать, вести переговоры с коллекционерами и музеями в обшитых панелями комнатах и, конечно же, выступать как эксперт. С его-то докторской по философии, двумя монографиями, рядом статей о старинных английских и французских книгах и гравюрах. Таким он видел свой путь, пока проходил переподготовку в Уортонской школе[9], после того, как оставил позади отказ от продления контракта, решение конфликтной комиссии не в его пользу и осознал — так сказал его психотерапевт, — сколько разных путей открывается перед тобой, если ты и впрямь готов пуститься в путь. Но одно из другого вовсе не вытекало. Гравюры и рукописи с «Сотбис» к нему на экспертизу не посылали. Работу в лондонском «Кристис» он получил всего на один сезон. Твердо рассчитывать он мог лишь на место помощника менеджера в «Лоре Эшли»[10]у братнина друга в Шорт-Хиллс[11], но это не для него.
— Это почему же? — наседает на Генри Эдуард, его брат.
— Почему? Да потому, что «Лора Эшли» не имеет никакого отношения к искусству, — отвечает Генри.
— Это розничная торговля, — говорит Эд, жестко и без обиняков.
— Эт-т-то дамские н-н-н…
— Работа есть работа, — говорит Эд.
— Наряды, — выдавливает наконец Генри.
— Ну и что, — говорит Эд, неизменный прагматик. — Я полагал, ты хочешь жить в Нью-Йорке.
— Шорт-Хиллс — не, не, не Нью-Йорк, — вопит Генри. И от дальнейших дискуссий отказывается.
Менеджер у Майкла Спивитца — вот какой путь открылся ему. Не Нью-Йорк, зато искусство. И Генри старается заполучить для галереи подлинник современных художников. Сейчас он готовит выставку потрясающего скульптора не из самых известных, скульптор этот работает в бронзе: отливает формы, похожие на проросшие зерна, из которых разворачиваются побеги, или крохотных человечков — фигурки людей наподобие земных гномов, нарождающихся из одного корня. Генри распростился с Нью-Йорком, сорвал с насиженного места престарелую мать, перебрался в Венис научился водить машину по Лос-Анджелесской скоростной автостраде, хотя одному Богу известно чего ему это стоило, но так и застрял на артрынке.
Он уже выключал свет, когда в стеклянную дверь забарабанили. Барабанила женщина, вид у нее был взбешенный, волосы распатлались. Генри жестами показал, что галерея закрыта, она жестами же показала, что ей необходимо с ним поговорить, ну он ее и впустил. Как только он отворил тяжелые стеклянные двери, галерею заполнил ее голос, исступленный, с сильным израильским выговором.
— Мой сын! Мой сын в беде!
— Несчастный случай? — спрашивает Генри.
— Да! Да, несчастный случай!
— Где он? — Генри вглядывается в темную улицу.
— Это не авария. Он пропал.
— Не понял, — говорит Генри.
— Вы понимаете иврит? — спрашивает она.
Он качает головой.
— Меня зовут Амалия Бен-Ами, — говорит она. — Я остановилась в «Венис-сэндс». Приехала несколько недель назад из Хайфы с сыном, а теперь он пропал.
— Ваш сын потерялся? Вы позвонили в полицию?
— Да, да. Они ничего не могут делать. Мне нужны вы, чтобы мне помогать.