Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Если бы не жульничество его ребят, для Рута это стало бы одним из самых потрясающих переживаний — держать в руках судьбу встречи с едва ли не лучшими игроками из всех ему известных. Конец девятого иннинга, двое — в ауте, трое — на базах. Одно ловкое движение, и — победа.
Он уже изучил Клеща Джо. Парень устал, к тому же Рут успел увидеть все типы его подач. Если бы только ребята не ловчили, воздух, который Рут сейчас втягивал через ноздри, дурманил бы его, как чистый кокаин.
Первая подача Клеща Джо пошла прямо в него, и Руту пришлось здорово постараться, чтобы промазать. Даже Клещ Джо, похоже, был изумлен. Следующая подача оказалась энергичнее, с небольшой закруткой, и Рут послал мяч назад, за пределы поля. Следующий мяч угодил в землю, а еще один пролетел мимо его подбородка .[8]
Клещ Джо сошел с питчерской горки. Рут чувствовал, что все взгляды прикованы к нему. Он видел Лютера Лоуренса, он видел Холлохера, Скотта и Макинниса на их базах, и в голове промелькнула мысль, как славно было бы, если бы игра была честная: следующую подачу он мог с чистой совестью послать Господу в небеса. И тогда, может быть…
Он поднял руку и вышел из зоны бьющего.
Это же просто игра, верно? Кому какое дело, если он продует одну дурацкую игру?
Но верно и обратное. Кому какое дело, если он победит? Вот завтра, например, будет это важно или нет? Разумеется, нет. Это не затронет ничью жизнь. Сейчас, вот сейчас, все просто.
Если он поднесет мне мячик на тарелочке, подумал Рут, снова занимая позицию бэттера, я этот мячик съем. Как тут отказаться? Ребята стоят на базах, а у меня в руке бита, и вокруг пахнет землей, и травой, и солнцем.
Нет ничего, кроме мяча. И биты. И девяти ребят. И мгновения. Всего лишь мгновения.
И вот этот мяч в полете — более медленном, чем ожидалось. Рут понял это по лицу старого негра. Он знал это, когда мяч еще только вылетел у того из руки: подача идет прямо в него.
Бейб думал промахнуться, смазать, поступить по-честному.
И тут раздался свисток паровоза, громкий и пронзительный, раскалывающий небо, и Рут подумал: «Это знак», и замахнулся битой, и услышал, как кетчер бормочет: «черт», а потом — этот звук, этот волшебный звук, когда кожа мяча чмокается с деревом биты. И мяч исчез в небе.
Бейб пробежал несколько ярдов и остановился. Оглянувшись, он поймал на себе моментальный взгляд Лютера Лоуренса, в котором читалось: ты задумал устроить гранд-слэм ,[9]отобрать победу у тех, кто вел игру чисто.
Бейб почувствовал, что больше Лютер в его сторону никогда не посмотрит. Лютер поднял глаза на мяч. Присел. Вскинул перчатку над головой. И вот он, настоящий бейсбол: мяч летел прямо на него.
Но он отступился.
Опустил перчатку и зашагал прочь. За ним последовали полевые игроки, и мяч шмякнулся в траву позади них. Они даже не обернулись, а все шли и шли, и Холлохер пересек линию домашней базы, но на ней уже не ждал кетчер. Кетчер брел к скамье у третьей базы, и туда же направлялся ближайший игрок.
Скотт достиг домашней базы, но Макиннис добежал до третьей и остановился. Он стоял там и смотрел, как цветные тянутся к своей скамейке, точно кончился всего-навсего второй иннинг, а не девятый. Они столпились там, набили перчатками и битами два брезентовых мешка, ведя себя так, словно белых здесь вообще нет. Руту хотелось перебежать поле и сказать что-нибудь Лютеру, но Лютер ни разу не повернулся. Потом все они направились к проселку за полем, и он потерял Лютера среди этого моря негров, не мог определить, где тот шагает, спереди или слева, а Лютер так и не оглянулся.
Свисток паровоза раздался снова. Клещ Джо поднял с земли биту, которой орудовал Бейб. Положил ее на плечо и посмотрел Бейбу в лицо.
Бейб подал ему руку:
— Отличная игра, мистер Бим.
Но Клещ Джо Бим словно бы не обратил внимания на протянутую ладонь.
— Похоже, это ваш поезд, сэр, — проговорил он и покинул поле.
Бейб вернулся в поезд. И теперь выпивал в вагоне-ресторане.
Они ехали по Пенсильвании. Рут сидел в одиночестве, пил, смотрел в окно. Он думал об отце, который две недели назад умер в Балтиморе после драки с Бенджи Сайпсом, братом его второй жены. Отец Бейба вмазал шурину дважды, а тот ему всего один раз, зато как: отец стукнулся затылком о край тротуара, а через два часа скончался в Университетской клинике.
Газеты пару дней на этом выплясывали. Спрашивали Бейба, что он чувствует. Бейб говорил: жаль, грустно.
Отец спихнул его в школу-приют для трудновоспитуемых, когда ему было восемь лет. Сказал, что ему надо научиться себя вести. Сказал, что отчаялся внушить ему почтение к матери и отцу. Сказал, что несколько лет в Святой Марии пойдут ему на пользу. Сказал, у него и без того хлопот по горло — бар надо содержать.
Мать умерла, еще когда он был там.
Это грустно, говорил Бейб газетчикам. Грустно.
Он все ждал, что что-то почувствует. Уже две недели ждал.
Вообще-то, если не считать пьяной жалости к себе, чувствовал он что-то только тогда, когда бил по мячу. Только в те секунды, когда ударял по нему битой. Когда дерево касалось кожи мяча, и он, качнув бедрами, разворачивал торс, и мышцы в ляжках и икрах напрягались, и белый мячик стремительно уходил ввысь. Вот почему сегодня днем он передумал и все-таки показал класс — потому что должен был. Мяч шел слишком уж чисто, как на блюдечке. Вот почему он это сделал. Потому-то все и случилось. Только потому.
Он сел играть в покер с Макиннисом, Джонсом, Манном и Холлохером, но все продолжали толковать о забастовке и о войне (про нынешнюю игру ни слова не сказали, как будто все условились, что ее никогда и не было), так что он ушел от них и как следует подрых, а когда встал, они уже почти проехали Нью-Йорк, и он пропустил еще несколько рюмашек, чтобы прояснить туман в мозгах, и стащил с Гарри Хупера шляпу, пока тот спал, и прорвал кулаком ее верхушку, после чего нахлобучил обратно ему на голову, и кто-то засмеялся, а еще кто-то спросил: «Милашка, неужто нет для тебя ничего святого?» Тогда он взял другую шляпу, на сей раз — Стью Спрингера, хозяйственника «кабсов», и тоже проделал в ней дыру, и теперь уже полвагона швыряло ему шляпы, подначивая его. Бейб залез на спинку сиденья и пополз со спинки на спинку, издавая «ху-ху-ху», точно макака, и вдруг, распираемый дурацкой гордостью, завопил:
— Я — человек-обезьяна! Я — Чертов Бейб Рут! Я вас съем!
Кто-то порывался стащить его вниз, кто-то пытался успокоить, но он соскочил сам, сплясал в проходе джигу, стянул еще несколько шляп, какие-то расшвырял, а в каких-то пробил дыры, и ему аплодировали, его подбадривали, ему свистели. Он хлопал в ладоши, точно дрессированная мартышка, он почесывал задницу, он горланил «ху-ху-ху!», и им это нравилось, ух как им это нравилось.