Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И вот теперь наконец ехал…
Они миновали еще одну деревню, и когда спускались в низину, небо вдруг загустело, будто опустилось ниже, и повалил такой густой снег, что за несколько минут, прямо на глазах, побелела луговина на косогоре, стерлись очертания дороги, опушились снегом и стали красивыми забрызганные грязью, измызганные осенними ветрами придорожные кусты. Снег падал бесшумно, споро, крупными хлопьями. Владимир Петрович поспешно опустил стекло, высунул руку, на его ладонь тотчас опустилось с десяток снежинок — хрупкое, причудливое сочетание крошечных пик и звездочек, кружков и овалов. Они слабо холодили кожу, долго не таяли. Владимир Петрович смотрел на них радостно и взволнованно.
И сдержанный, молчаливый Антоныч тоже был взволнован.
— Снег, — сказал он шепотом, словно о живом существе, которое можно было спугнуть неосторожным словом. — Светло-то, светло как стало!
Да, это было событие: первый снег, заставший их вдалеке от жилья, в голом поле, где он весь на виду, заполнивший собою, казалось, весь мир, тревоживший своей новизной, чистотой, легкостью, приобретал какой-то особый, глубокий и торжественный смысл.
— Зима народилась, — сказал Антоныч. — А мы с вами как бы крестники…
— Правда, правда, — живо откликнулся Владимир Петрович, радуясь тому, как просто и точно сумел Антоныч выразить торжественность момента. — Думаете, ляжет этот снег?
— Ляжет, — сказал убежденно Антоныч. — Не зазимок это, настоящая зима. Уж я знаю…
— А у нас осень нынче затянулась. Уезжал — дождь шпарил…
— Это где?
— В Челябе. То есть в Челябинске. Его уральцы Челябой зовут…
Антоныч крутнул баранку, сворачивая на проселок. Показались верхушки лип, потом крыши домов.
— Вот и Хохлово наше, — сказал Антоныч, потягиваясь, позевывая, блаженно расслабляясь. — Так и быть, доброшу вас до самого места. Вы к кому?
— К Давыденковой, Анастасии Ивановне. Знаете такую? Я племянник ее…
И чуть не грохнулся лбом о ветровое стекло — так резко Антоныч затормозил…
— Встречай гостей, мама! — Иван Антоныч за руку перетащил заробевшего брата через порог. — Ну и чудеса, мать, ехали вместе и не знали, кто рядом сидит.
Владимир Петрович обнимал тетку Настю, ее голова лежала у него на груди, под самым подбородком. Он видел жиденькие седые волосы на затылке, сгорбленную сухую спину, обтянутую темным, в мелкий крестик, ситчиком. Настя все сильнее прижималась к нему, и он ощущал на груди что-то теплое и мокрое — не то теткины губы, не то слезы ее. В эту минуту он думал о своих стариках, которых уже давно не было в живых, — о матери, умершей вскоре после войны, и об отце, погибшем в Венгрии, в сорок четвертом.
Когда поутишилась малость суета встречи, решили, не мешкая, садиться за стол. Дуня с дочерью жили у матери, но ждать их не было смысла: Евдокия Антоновна учительствовала в соседнем селе, Лена училась там же, и обе они возвращались в Хохлово обычно к вечеру. Пока Настя хлопотала у печки, Антоныч сбегал домой и привел жену — крепкую, коренастую, под стать самому себе, молодуху — и детишек — востроглазую худенькую Дуньку и трехлетнего, громко сопевшего увальня Ваньку. Владимиру Петровичу показалось на миг, что он тоже малец, что он в той же хате, где гостил тридцать пять лет тому назад, что сейчас войдет Петька, смущенно колупнет пальцем босой ноги трещину в половице и предложит: «Айда за грибами завтра».
Но Петьки не было. И Дунька с Ванькой были не те, хоть и похожие на тех. И хата была не та. Не хата, а хороший, просторный дом: янтарно-чистый пол, обои на стенах, лампочка с абажуром под потолком. В красном углу, под божницей, стоял неказистый, дешевенький, но все ж телевизор, с рожками антенны, задиристо уставленными в богов на иконах. Все, или почти все, как в городе. Вот разве эта несуразная, с задымленным челом печь да еще розовые занавески, отделяющие горницу от спальни, напоминали, что это все-таки деревенский дом. Когда Владимир Петрович открыл чемодан и стал выкладывать гостинцы — бутылку «трехзвездного», блестящие баночки с рыбой, коробки с конфетами, Настя промолвила одобрительно: «Ишь тороватый какой — весь в отца», но нисколько не удивилась обилию яств. Она все охала: «Не отписал, не предупредил, не готовились мы к гостю дорогому», а сама, охая, ставила на стол четвертинки столичной, принесенные Антонычем, и уже от себя — яичницу в десять яиц, розоватое, запотевшее с холоду сало, моченые яблоки, соленые грузди, какие-то пирожки и коржики.
Тетка Настя была совсем старенькая, беззубо шамкала, плохо слышала, слабо видела, но держалась бодро, хлопотала у стола проворно, говорила громко, смеялась мелко, но звонко. И от рюмочки не отказалась — выпила с удовольствием коньяку и похвалила: «Дуже смашно пахнет».
— А ты совсем молодцом, Анастасия Ивановна, — сказал Владимир Петрович. — Тебе сколько-то сейчас?
— Не совру, Петрович, с весны семьдесят осьмой годочек пошел…
— Ну и ну! — удивился Владимир Петрович.
— А что, — сказала Настя и засмеялась. — Жизня теперь сильно получшала, жизня такая, что и умирать не надоть… Чудно как-то, Петрович, ой чудно: хошь ты ходи в колхоз на работу, хошь на печи лежи, а пензию тебе приносят. Да это ж не все, не все еще. А про Дуньку забыл? Она сто двадцать домой приносит. А много ли нужно на трех душ? Теперь слухай дале. Ты в своем городе картохи покупаешь? А сало? А молоко? А яечки? А у нас это все свое, милый, все свое…
— Нет, жаловаться сейчас нельзя, — поддержал мать Антоныч. — Живем неплохо, можно сказать, хорошо живем… Ну, конечно, и город не лыком шит — театры в нем разные, магазины не чета нашим, одним словом — культура… Ты кем трудишься, Петрович?
— Э-э, кем я только не трудился, Ваня. И в столовых, и по строительной части, и по культурной…
— На руководящей, конечно?
— На руководящей.
— В отца пошел, весь в отца, — прошамкала Настя. — Уж такой умственный был мужик. Бывало, все