Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Если говорить о богатырях былин, то в подавляющем большинстве случаев их контакты завязаны на западные или юго-западные края. Возьмём вначале витязей, регулярно наезжающих в Киев-град. Так, Соловей Будимирович заявляется в стольный Киев на кораблях, кстати, «из богатой орды, из славного синего моря…»[107]. Ещё не покинувший историческую ниву будущий известный кадет Павел Милюков перечислял разные версии, откуда же прибыл Соловей Будимирович. Все предполагаемые места оказались связанными исключительно с западной стороной — от Венеции, Венгрии, Литвы до Ревеля[108]. Дюк (dux — «герцог») Степанович опять следует «из-за моря синего, из славна Волынца, красна Галичья…»[109]. Михайло Казарянин объявляется оттуда же — из Галичья[110]. Чурила и его отец, коих посещает князь Владимир, именуются торговцами по Сурожу[111]. Ещё один визитёр былинных просторов также «Суровец богатырь… Заморенин сын»[112]. Как считал Александр Веселовский, «сурожанами» называли купцов-генуэзцев, обосновавшихся в Крыму[113]. Чтобы как-то выкрутиться из всего этого, славянофил Пётр Бессонов убеждал, что былины запечатлели последнее крупное расселение славян с запада на восток: с Червонной Руси в Малую, а затем, после татарского нашествия, и в Великую Русь[114].
Что касается киевских богатырей, то те, как оказалось, тоже ориентированы именно на западные края; об их же поездках на восток былины умалчивают. К примеру, Илья Муромец сам сообщает о трёхлетием житье в Литве, где прижил дочь[115]; по другому изданию — в Тальянской земле, где служил три года у короля[116]. Добрыня также посылается к королю «во ту землю неверную», поскольку, по словам Алёши Поповича, бывал там и знает, как «бой держать по ихнему»[117]. В другой раз Добрыня вновь выезжает ратиться «во землю во Тальянскую»[118]. Михайло Потык, судя по описаниям, направляется князем Владимиром исключительно в западные области: Волынь, Литва, Ляхи[119]. Справедливости ради добавим, что в одном былинном варианте Батыга Батыгович (надо думать, Батый) появляется «из-под восточной сторонушки», правда, и тут не обходится без шероховатостей: с ним едет «дьячок выдумщик» и некий «тараканчик Корабликов»[120]. Ещё в одном месте (правда, позднем) Золотая Орда и Литва явно разведены: там Иван Годинович приезжает свататься в Золоту Орду, а с другой стороны, с «хороброй Литвы», наезжает царский сын Фёдор Иванович[121]. Да ещё про Добрыню однажды сказано, как он собрался не на литовские рубежи, а «на ту границу, на турецкую»[122]. То же в одном месте проскользнуло про Потыка: «отправился в землю турецкую»[123]. Но такие примеры редки и больше похожи на исключение. Поэтому утверждение как дореволюционной, так и советской литературы о пропитанности отечественного эпоса враждой к Востоку как минимум вызывает недоумение.
II
Разработка былинного пласта — путь более чем в полтораста лет с несомненными достижениями. Вместе с тем подспудно нарастало ощущение определённой исчерпанности научных потенций. Проблему не решали призывы не противопоставлять, а, наоборот, сочетать методы школ, утвердившихся со второй половины XIX века[124]. К сегодняшнему дню потребность в корректировке «исследовательской оптики» очевидна. Разнообразные историко-филологические интерпретации должны уступить место философскому взгляду на былины. В полный рост эту задачу сформулировал к середине 1990-х приверженец Проппа Борис Путилов (1919–1997): «Мир фольклора полон сложностей, в нём много таинственного и загадочного, пытаться проникнуть в его глубины можно лишь с опорой на философские учение и идеи», которые долгое время третировались как идеалистические[125]. Однако продвижение по этому маршруту требует более чёткого разграничения раннего и средневекового былинных слоёв. Если поздние московские песни об Иване Грозном или Алексее Михайловиче определённо историчны, то киевско-новгородский круг с натяжкой можно отнести к таковым. Внешне схожий с преданиями XV–XVII веков, по содержанию он скорее напоминает сказку, укутанную в исторические покрывала[126]. На твёрдую почву верхнего былинного пласта, в отличие от зыбкости раннего эпоса, о коем затруднительно составить ясное представление, всегда указывала историческая школа[127]. На наш взгляд, эту мысль следует выразить сильнее: сказания об Илье Муромце, Святогоре, Вольге или Садко вообще контрпродуктивно рассматривать в позитивистском духе, т. е. буквально. Перед нами не легенды о военных битвах или торговых предприятиях минувшего, а изложение забытой мировоззренческой проблематики. Если сравнивать эту народную поэзию с более поздним творчеством, то тут нет и намёка на подобное. Как, к примеру, расценивать былину «Земский собор», где князь Милославский настаивает «принять» Смоленск, а князья Астраханский и Бухарский против («это строение не московское, а литовское»), за что их казнили[128]. Или «Старину о Грозном царе Иване Васильевиче» о спасении праведным Никитой Романовичем царевича Фёдора — сына своей родной сестры — на радость государю[129]. Тут налицо явная историко-летописная ангажированность, а не что-либо ещё.
Минус былиноведения — прочтение раннего эпоса на современный лад. Хотя не секрет, что сегодняшним индивидам и людям до XV–XVI веков свойственны принципиальные культурологические отличия, основанные на разных типах мышления. В старину циркуляция информационных потоков шла изустно, через вереницу образов; именно в таком мыслительном ключе народ осознавал самого себя и окружающий мир. Тогда как альтернатива, продавливаемая господствующими верхами и церковью, базировалась на абсолютизации книжной словесности, уже сверху утверждая современные культурные коды. Символом просвещения провозглашалась книга, несущая, как несложно догадаться, библейские истины. Устное народное творчество для