Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я научилась стирать, мыть посуду, убираться, готовить еду для Ли, выполнять разные поручения, заправлять постель и подметать полы и ковры (пылесоса у нас не было). Я выросла с мыслями, что все могу. А вот Ли постоянно нуждался в помощи и поддержке. Вся эта опека избаловала его, хоть никто этого и не хотел. В школе за самостоятельность по голове не гладили. Образование насаждалось силой и полным повиновением. Я же вела себя независимо, и порой мне доставалось от директора. Телесные наказания до сих пор разрешены в государственных школах в девятнадцати штатах, а также во всех частных школах, за исключением расположенных в Нью-Джерси и Айове (об этом никто не знает – а зря). От этой бесчеловечной политики пострадала не только я. Нередко учителя вовсе не знали, что со мной делать. Когда я училась во втором классе, учительница загнала меня к себе под стол, заметив, как, закончив задание, я не глазела по сторонам, а пыталась помочь другим ученикам. Она разозлилась еще сильнее, когда я начала махать одноклассникам из-под стола. Мне поставили тройку за поведение – единственная оценка, которая хоть как-то заинтересовала моего отца.
Как вы, наверное, догадались, ему это не понравилось. Моим храмом стала публичная библиотека. Я любила надеть свои роликовые коньки, прокатиться до крошечной местной библиотеки Санленд-Тахунга и усесться за высоченной стопкой книг. Чтение приучило меня думать самостоятельно, заглядывать в другие миры, так сильно отличные от моего. Как-то летом мне даже дали грамоту и приз за местный рекорд: я прочла больше книг, чем любой другой ученик. Я также побила рекорд по продажам печенья работы девочек-скаутов в Санленд-Тахунга. У меня не было дополнительных уроков, продленки или специальных занятий, но я взяла в школе скрипку напрокат и старательно практиковалась каждый вечер у себя в спальне. Музыка до сих пор остается моей величайшей страстью. Уже в пятом классе я вполне справлялась с игрой в школьном оркестре и выступала в нем все четыре старших класса. Тогда я поняла: музыка облегчает жизнь, если ты беден. В 1948 году в семье родился второй сын – Дэвид, – и финансовые трудности усугубились. Младший брат рос красивым ребенком, белокурым, с полупрозрачными голубыми глазами. Помню, он везде лез и постоянно плакал. Маме было тяжко ухаживать за тремя детьми, и обеспечивать потребности Дэвида порой не получалось.
Я всеми силами старалась ей помочь: играла с братом, таскала его по дому и двору. Показала любимое перечное дерево у ручья, а потом научила взбираться на него. Как-то в возрасте шестнадцати месяцев Дэвид играл на полу кухни и наткнулся на банку с аспирином. Он подумал, что это игрушка, и начал ее трясти. Оттуда выпало несколько десятков таблеток (Bayer тогда еще не снабжали свои банки защитными колпачками), и братишка все проглотил, прежде чем до мамы дошло происходящее. Она позвонила в больницу, ей ответила медсестра и сказала уложить мальчика в кровать и наблюдать несколько часов (машина на всю семью была только одна, и отец уехал на ней на работу). Подозреваю, медсестра не предложила ничего лучше, потому что мы не могли позволить себе оплатить услуги больницы по полной стоимости. Мама все сделала по инструкции. Через несколько часов Дэвид проснулся; его рвало. Мы тогда срочно отвезли брата в окружную больницу, где ему промыли желудок, затем выписали – нам сказали: «Свободных коек нет» (читай: «пациент неплатежеспособен). И отправили домой. Малышу стало хуже. Мы отвезли его в Мемориальную больницу Хантингтона, там тоже сослались на отсутствие коек, а затем в больницу Святого Луки; на тот момент состояние Дэвида ухудшилось настолько, что врачи наконец согласились взяться за его лечение. Но было поздно: Дэвид умер ночью. Когда я вспоминаю детство, пожалуй, сильнее всего ощущается горечь утраты, накрывшей дом темной пеленой; родители так и не оправились, особенно мама.
Смерть Дэвида была, пожалуй, самым большим потрясением моего детства. Хотя нет, не самым. Через несколько месяцев после смерти Дэвида пятилетний Ли потерял сознание и рухнул на пол в гостиной. Мама подхватила его на руки и трясла, но Ли не очнулся. Пару минут спустя я тоже начала терять сознание. Сказав мне: «Ложись в кровать, я приду за тобой», мама сгребла Ли в охапку и побежала с ним куда-то. У меня кружилась голова, я не понимала, что происходит, но решительно отказалась слушаться. Меня одолевали сомнения. Держась за стены, выползла из дома, улеглась на землю во дворе и там потихоньку пришла в себя. Я увидела маму – она сидела на бетонном тротуаре у подъезда к нашему дому с Ли на руках. Брат очнулся. Но мы все никак не могли понять, что же случилось. Мама позвонила соседу, и какое-то время спустя выяснилось, что настенный обогреватель сломался и заполнил дом угарным газом. Ли был самым младшим и слабым в семье, поэтому упал в обморок первым. Я была постарше, продержалась немного дольше, но останься внутри, как мне велели, – умерла бы. Это происшествие, вкупе с трагической гибелью Дэвида, изменило мою жизнь.
Я твердо пришла к выводу: всегда нужно думать самостоятельно, что бы ни случилось. Каждый раз следует прикинуть, как поступить, – и действовать. Даже если решение противоречит наставлениям родителей или учителей. Я следовала своей интуиции, своим ощущениям. Порой мое чутье спасало меня от верной смерти или травм. Я не винила маму. Ни в смерти Дэвида, ни в том, что она не догадалась вывести всех из дома в момент опасности, ее вины не было. И все же, будучи ребенком, я считала ее отчасти причиной произошедшего. Мама была жертвой нищеты, необразованной иммигранткой. Не умела тщательно обдумывать, взвешивать все «за» и «против», слепо доверяла авторитету, ведь так ее воспитали. Да и не только ее – многих людей того времени. И все же послушание и неумение мыслить критически привели к тяжкой утрате. Тогда я и решила: в моей жизни все будет иначе.
Мне хотелось, чтобы в моем мире к мальчикам и девочкам относились одинаково. Хотелось жить своими грамотными решениями и не беспокоиться постоянно о деньгах. Я мечтала выбраться из мира, в котором родилась, и сделать это, начав думать самостоятельно. И мне удалось – восемь лет спустя. Я получила стипендию, покрывавшую полную стоимость учебы в университетском колледже Беркли; другой возможности получить высшее образование у меня не было, ведь отец перестал помогать мне деньгами – я же должна была выйти замуж за богатого еврея, а не идти учиться.
В августе 1959 года я села на автобус до Беркли с двумя чемоданами в руках и не оборачивалась. На втором курсе я познакомилась со своим будущим мужем Стэном, он учился на кафедре экспериментальной физики. Я каталась по лестнице в огромной картонной коробке (вполне обычное занятие понедельничным вечером в общежитии Шерман Холл) и приземлилась прямиком к его ногам. Мы влюбились друг в друга. Стэн тоже относится к миру скептически. Он вырос в Кракове во время Второй мировой; его семья жила у железнодорожных путей, по которым везли евреев в Освенцим. Нацисты жили у Стэна в квартире, загнав всю семью в две крохотные комнатушки. Они с братом и матерью не погибли лишь потому, что были католиками. Отец работал в изгнанном польском правительстве, которое временно размещалось в Лондоне. После войны Стэн вместе с матерью и братом приехал в Швецию в контейнере из-под угля на грузовом судне. Отцу сказали, что на корабле нет места и нужно подождать следующего. Но следующее судно так и не отчалило. Коммунистическая партия арестовала отца прямо в порту. Он жил в лагере до самой смерти Сталина в 1953 году. Потому неудивительно, что Стэн не доверял властям, еще он весьма скептически относился к историческим документам, о чем я даже и не задумывалась. Он на своем опыте знал: историю пишут (и переписывают) победители.