Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Достаточно! – Старший политрук подчеркнуто не смотрел на Михаила. – Дальше и так понятно, да: “Скрытно… Без шума… Не предпринимать…” Пораженческие настроения! Трусость! Наш долг – пробиться к своим. ПРОБИТЬСЯ, понимаешь? Нанося противнику как можно больший урон! – Он перевел дух, заговорил спокойнее: – Даже если ты прав и МТС – это ловушка… Тем лучше. Значит, есть возможность для внезапности. Ударить, где не ждут. По наплавной переправе, так! А ты… – он наконец удостоил Михаила взглядом (тяжелым, неприятным, в упор), – ты крепко размысли, слушай! Мне давно подозрительны были твои некоторые слова, а теперь пошло хуже. Теперь дела начались. “Язык” – слишком большая твоя оплошность… и еще хорошо, если это только оплошность.
– МОЯ оплошность?! – от ярости Михаил позабыл и о слабости своей, и о субординации. – А не твоя?! Политрук, ни бельмеса не разбирающийся в людях – курам на смех! Этот твой гаденыш Голубев… Холуй по призванию… Молодой да ранний… А ты-то: “Не обнаружьте себя, не нашумите, никаких “языков”, поняли, да?” – трижды повторял, с нажимчиком… А потом, небось, отвел этого своего подлизалу-стукача в сторонку, да проинструктировал: “Ты следи там; лейтенант-то у нас мягкотелый интеллигент, следи, чтоб он глупостей не наделал…” У этой с-суки мозги и заработали… Начальство велело следить – значит, оно (начальство) ХОЧЕТ, ЧТОБ ВЫСЛЕДИЛ. “Никаких языков” – значит, вот какую глупость должен натворить лейтенант… То-то он мне при каждом случае… Г-гнида… И ведь не просто холуй, а холуй героический! Одним махом всех… весь отряд… и себя же самого вместе с прочими – лишь бы начальству подлизать!.. Душу мать расперетак вашу всехнюю!..
Они стояли лицом к лицу, полосуя друг друга свирепыми взглядами; они не задумывались о том, что их наверняка видят и слышат и что ссора командиров – плохое зрелище для бойцов-окруженцев. Командирам было по двадцать пять, у командиров накипело, командиры на какой-то миг перестали быть командирами.
– Ты, Зураб, на меня глазами не сверкай, я тебя еще не боюсь! Я тебе пока нужен! Кто, кроме меня, сможет понтонку взорвать подручными средствами – всякими там трофейными снарядами, дерьмом да соплями?! Никто! И вообще… Страшней всего, что в глубине души ты прекрасно понимаешь: на меня-то ты можешь положиться! На холуйчика своего Голубева – нет, а на меня – да! А только это не помешает тебе, как только выйдем к своим, сдать меня в особый отдел. Пораженец, мол, паникер и те де; стишки ещё, небось, приплетешь – ну, те самые… И будешь гордиться своей партийной принципиальностью. Вот что самое страшное: гордиться будешь! Из-за такой вот гордости мы и додрапали хрен знает докудова! И еще хрен знает куда додра…
У Михаила как-то внезапно и мгновенно ссохлась, омертвела гортань. Примерещилось ему вдруг что-то напрочь бредовое: будто бы глазами задохнувшегося от ярости старшего политрука Ниношвили одновременно и вместе с помянутым старшим политруком смотрит на него, Михаила, ржаво-бурая волкоподобная тварь. А еще – будто бы он, Михаил, стоит, где стоит, но и в то же время идет вслед убегающему горизонту… идет по жухлой осенней степи под низким да плоским кудлатым небом… и ковыльные стебли цепко охлестываются вокруг порыжелых кирзовых голенищ…
Так что смолк он – оторопело, испугано – еще за миг до того, как и.о. комполка обрел, наконец, голос, и заорал, наливаясь черной венозной кровью:
– Молчать, лейтенант Мечников!!!
– Ничего страшного, товарищ лейтенант. Кость цела… ну, то есть почти. А остальное… В детстве коленки расшибали? Вот и это ничуть не страшнее, только и того, что на голове. Ну, и немножко сотрясение мозга… так, самую чуточку…
– Сотрясение? Приятная новость: оказывается, еще есть чему сотрясаться… – Михаил болезненно сморщился, но не из-за настоящей боли, а скорей по привычке.
Морщиться ему теперь стало не из-за чего.
Сидеть, привалясь спиной к песчаному скату “госпитального овражка” оказалось сказочно удобно (еще и сложенную на манер подушки шинель подмостили туда, под спину-то); ловкие да проворные пальцы санинструктора творили натуральные чудеса – Белкина словно бы не присохшую к ране повязку меняла, а так только, поглаживала легонько. Главное же, лейтенант Мечников больше не должен был никому ничего доказывать. Лейтенант Мечников сделал всё, что мог; лейтенант Мечников предупредил, растолковал как умел, и не его, лейтенанта Мечникова, вина, что старанья пропали даром. Пускай теперь бывший друг Зураб ломает голову над странным поведением немцев, а лейтенанту Мечникову голову уже без малого поломали, и означенный лейтенант имеет, наконец, полное право вздохнуть поглубже, закрыть глаза и…
– Нет-нет, товарищ лейтенант, спать вам нельзя. Всё-таки сотрясение, не шуточки… Нужно потерпеть хотя бы до вечера.
Вот так ангел милосердия в единый миг оборачивается ведьмой. Мучительницей. Палачк… палачих… в общем, палачом в коротковатой армейской юбке.
– Вы извините, я не смогу с вами долго сидеть. У меня других много, которым гораздо хуже… – бормочет в самое ухо, и трясет, трясет за плечо… – Я буду стараться подходить к вам почаще, а вы только не спите, хорошо? Вы же сильный, вы сами сможете. Вспоминайте что-нибудь хорошее и не спите, ладно? Ладно, а?
Что-нибудь хорошее… Дурочка ты рыжая, чего же хорошего может вспомниться человеку через полчаса после того, как ему, человеку-то, посулили расстрел? И даже не один расстрел, а три… Это не кто иной, как бывший друг Зураб давеча орал в своём так называемом штабе:
– Ты понимаешь, гижи, что наговорил на целых три расстрела?! Ты понимаешь, что я тебя обязан прямо вот теперь же?.. Своими руками! У ближайшей сосны, шени дэда цхарли! С последующим оглашением перед строем!! Да!!!
Потом Ниношвили спохватился, заоглядывался потешно и воровато, перешел с надсадного ора на ядовитое сдавленное шипение… Только Михаилу все эти политруковские угрозы да брань уже были до кубаря. Лейтенанту Мечникову сделалось очень гнусно и на душе, и вообще; а последняя тогдашняя Михаилова мысль была о том, что если вот сейчас его, Михаила, стошнит прямо на Зурабовы фасонистые синие галифе, то так старшему политруку и надо.
Обморочная марь слегка прояснела уже тут, в “госпитале”. Сквозь ее прозрачнеющие ошметки обозначилось усталое веснушчатое лицо санинструктора Белкиной, и Михаил, пользуясь положением несчастного раненого, которому простительно многое, чуть было не начал рассказывать обладательнице вздернутого облупленного носа, синих огромных глаз и хрипловатого, но очень милого голоса, до чего одному лейтенанту нравится всё перечисленное, и всё неперечисленное, и…
Нет, он не начал.
Во-первых, пребывая под угрозой пожизненного троекратного расстрела без права переписки, нечестно объясняться в любви (даже если почти уверен, что в ответ будешь безоговорочно послан на маршрут Хабаровск-Уссурийск-Йокагама: “почти” – штука коварная).
А во-вторых…
Зрение с нескрываемым раздражением и без малейшей охоты, но всё-таки продолжало возвращаться к исполнению своих обязанностей; уже прорисованный им симпатичный портрет санинструктора (в стиле Монэ – нарочито нечеткий, подернутый светящейся дымкой) дополнился вторым и дальним планами, превратившись в многофигурную композицию.