Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Зимою в комнатах кадетских стёкла были во многих выбиты, дров отпускали мало, и, чтоб избавиться от холода, кадеты по ночам лазили чрез забор в адмиралтейство и оттуда крали брёвна, дрова или что попадалось, но если заставали в сём упражнении, то те же мучители, кои были сего сами виновники, наказывали за сие самым бесчеловечным образом. Может быть, это тиранство одну только ту выгоду приносило, что между кадетами была связь чрезвычайная. Случалось, что одного пойманного в шалости какой-либо замучивали до последнего изнеможения, добиваясь, кто с ним был, и не могли иного ответа исторгнуть, кроме — „не знаю“. Зато такой герой награждался признательностию и дружбою им спасённых. С этой стороны воспитание можно было назвать спартанским.
Нередко по-спартански и кормили. Кадеты потому очень отличали тех капитанов, кои строго наблюдали за исправностию стола. В мою бытность в одном столе за ужином пожаловались капитану Быченскому, что каша с салом; удостоверившись в справедливости жалобы, он тут же приказал позвать Михайлыча — так вообще звали главного кухмистера — и велел бить его палками и вместе с тем мазать ему рожу тою кашею. Как ни глупо и ни смешно было такое зрелище во время стола благородных детей, но кадеты не смели смеяться, ибо Быченский был сущий зверь и кровопийца, он и жизнь кончил, сойдя с ума; таких-то давали нам наставников в царствование премудрой северной Семирамиды!
Была ещё одна особенность в нашем корпусе — это господство гардемаринов и особенно старших в камерах над кадетами. Первые употребляли последних в услугу, как сущих своих дворовых людей: я сам, бывши кадетом, подавал старшему умываться, снимал сапоги, чистил платье, перестилал постель и помыкался на посылках с записочками, иногда в зимнюю ночь босиком по галерее бежишь и не оглядываешься. Боже избави ослушаться! — прибьют до полусмерти. И всё это, конечно, от призору наставников»[60].
Зато при «романтическом императоре» в переведённом в Санкт-Петербург корпусе, по заверению памятливого барона В. И. Штейнгейля, в мгновение ока наступило сущее благоденствие: «Государь отечески занялся заброшенными. Посещения были часты и внезапны. Заботливость гласная, разительная»[61].
Мемуаристу вторил корпусной историограф Ф. Ф. Веселаго: «Царственный Генерал-Адмирал был особенно милостив и ко всему флоту; но Морской корпус беспрерывно получал самые лестные знаки Его отеческого внимания. Во время частых посещений Государь Император входил во все подробности воспитания, слушал лекции учителей, спрашивал учеников и нередко за хорошее преподавание тут же жаловал учителя в следующий чин, а за удовлетворительные ответы воспитанника производил в унтер-офицеры. Вообще царствование Императора Павла Петровича было для Морского корпуса одним из самых счастливых годов его существования»[62].
Фёдору Толстому тут крупно не повезло: большая часть его учения пришлась, как назло, на времена «северной Семирамиды». Под стать прочим кадетам и гардемаринам, граф носил парадную форму образца 1780 года или будничный сюртук, обильно пудрил голову, имел короткую, не более дюйма, причёску «алаверже», а также гренадёрскую шапку, башмаки, шпагу и косичку, длина которой никак не превышала восьми дюймов. История умалчивает, прислуживал Толстой старшим воспитанникам или нет, зато мы не сомневаемся в том, что он, как и остальные горе-мореплаватели, изнывал в грязном Кронштадте от чесотки.
Когда же в корпусе началась «новая жизнь», с заразительной и упорной хворью сообща справились. Для воспитанников утвердили новенькое обмундирование: «зелёные двубортные мундиры и штаны, зимою одноцветные с мундиром, летом белые; ботфорты, треугольную шляпу и кортик»[63], а шапку заменили на некое подобие каски.
Однако нашему герою, похоже, уже не довелось пощеголять и покуролесить в элегантном павловском наряде.
Граф Фёдор понемногу учился, помногу чесался, предавался всяческим шалостям, с годами начал брить усы, вольтижировать на лошадях и вовсю славить Вакха и Киприду, сызнова зубрил уставы и чухался — но, возможно, так и не дотянул до высокоторжественного дня выпуска. По крайней мере, его имя отсутствует в обширном «Списке воспитанников», прилежно составленном через полвека Ф. Ф. Веселаго. За неимением каких бы то ни было разъясняющих документов нам остаётся строить гипотезы: то ли Ф. И. Толстой был исключён «за большие проступки»[64]; то ли он, вконец запутавшись в верпах и шканцах, так и не усвоив разницы между грот-мачтой и бизань-мачтой, однажды сам решил распрощаться с опостылевшей alma mater.
Итоги его обучения в кадетском корпусе были бесстрастно зафиксированы в формулярном списке, составленном 19 сентября 1811 года. Оказывается, граф мог «по-российски, по-французски читать и писать». (Писал на родном наречии Ф. И. Толстой, правда, посредственно, с ошибками; зато почерк был очень разборчивым, почти каллиграфическим, и помарок в его рукописях мало.) «Часть математики, истории и географии знает», — читаем в казённой бумаге далее[65].
Там же, в корпусе, юноша понял, что слепое чинопочитание его, Фёдора Толстого, в лучшем случае раздражает; что всяческие педагогические рапортички, установления, военные и житейские, органически неприемлемы для него, чертовски чужды его натуре. С тех самых пор граф, выдав себе таковую бессрочную индульгенцию, уже и не насиловал натуру, дабы смириться и подчиниться писанным явно не для него законам.
Спустя четверть века поэт подыскал для таких людей удачную метафору:
Из помянутого формулярного списка мы также узнаём, что 28 декабря 1797 года графа произвели в портупей-прапорщики лейб-гвардии Преображенского полка[66]. Данный чин считался унтер-офицерским, ниже XIV класса по Табели о рангах, и посему в состав обер-офицерских чинов не входил[67].